— И вообще, мужчины мы или нет? — напоследок сказал Леонс.
Я работал с напарником, которого представил нам Мамиль; все звали его Крысенком[13], потому что он был алжирец; юркий чернявый малый, мой ровесник, он говорил с певучим акцентом и привирал на каждом слове. Такая у него была органическая потребность, он врал совершенно естественно, непроизвольно, так что это и ложью-то нельзя было называть.
— Эй, парни, что скажу: Чокнутый Пьеро, сам видел, прямо сейчас прикончил одного хмыря! — говорил он, например.
— Ври больше! — отмахивался Мамиль.
— Чтоб мне сдохнуть, если вру! Сидим мы, болтаем на Бетюнской набережной, напротив газового завода, мы с ним приятели, с Пьеро-то… и вдруг к реке спускается по лесенке легавый. На плечах накидка, хоть уже весна. Пьеро вскочил и руку тут же в карман. Легавый увидел нас, подмигнул, а потом встал у стенки, расстегнул ширинку и пустил струю. Ну, я успокоился, а Пьеро, тот взъярился, обидно ему показалось, выхватил свой пугач да как жахнет, я и охнуть не успел! Прямо вот сюда легавому пулю всадил. — Крысенок прижал руку к груди. — Но тот не сразу упал, еще миг-другой отливал. Пьеро говорит: «Столкни его в воду». Мне что, я столкнул. Сначала он поплыл: накидка пузырем, в середине — голова, прям кувшинка. Потом потонул. «Больше, — Пьеро говорит, — не будет тут ссать».
Мой напарник тоже умел водить, но главное — он мог на раз вскрыть любое авто. Поглядеть на него, когда он орудовал пилочкой, склонясь над противоугонным замком, — вылитая крыса. Спилит — и тогда уж я садился за руль и гнал машину в мастерскую к Мамилю. Крысенок сидел рядом и трещал как заведенный.
— Слушай, Лаки, а правда твой отец был в партизанах?
— Да, его там и убили.
— Ух ты! Моего тоже. Твой был в Сопротивлении?
— Не знаю я, отстань.
— Мой тоже был! Немцы хватали его три раза… нет, что я говорю, дай сосчитаю… пять раз! — а он всегда удирал. В последний раз его посадили во Френ. Тогда я послал ему пилку по металлу в бутылке вина, он перепилил прутья решетки и, пока не настал подходящий для побега момент, залепил их хлебным мякишем. Но на следующее утро нагрянули с обыском фрицы — в соседней камере накануне кто-то порезал себе вены. Ну, отец был спокоен — пилку он выкинул, а прутья были замазаны мякишем. Но вдруг слышит — птицы чирикают, смотрит — мама родная! Воробьи склевывают с решетки хлеб на виду у фрицев! Закатили пир горой! Честное слово, десятка два птах обжираются, дерутся друг с другом! Отец думает: «Еще пару раз клюнут — и я пропал!» А немцы перестали шмонать и уставились на птичек, они же все, известное дело, любители природы. На счастье, ничего не заметили и ушли.
— Да ну? — Я не мог не удивиться. — Правда, что ли?
— А то! Ей-богу! Чтоб мне сдохнуть, если вру! — клялся Крысенок, а сам незаметно плевал в окошко — он, как мы все, был суеверный, и у нас считалось, что можно дать любую ложную клятву, если только сразу после этого не забудешь плюнуть. В мастерской нас ждал Мамиль, сидя на канистре с раскрытой газетой в руках. Он все время читал газеты. Когда мы появлялись, он поднимал на нас чистый, изумленный взгляд:
— Ребятки, все вот-вот взорвется! Не может же так больше продолжаться! Слыхали, что в Берлине-то творится? Все рванет со дня на день! Вы знаете, что каждый год на черном рынке продают бензина на двадцать пять миллиардов? Это чистый убыток для государства. Они, понятно, хотят возместить его налогами. И как прикажете приспосабливаться? Все рушится. Поэтому делай что хочешь, все едино. Раз мы живем в переходное время, стесняться не приходится. Наоборот, чем больше мы наворотим, чем скорее все обвалится, тем лучше: можно будет отбросить прошлое и начать с нуля. Если бы все французы, вместо того чтобы сидеть по своим лавкам и дожидаться, пока все само собой сделается, немножко это дело подталкивали, как я, нет-нет да давали щелчка, все бы уже давно рухнуло и можно было бы идти вперед и строить новый, чистый мир. Но люди — эгоисты, не заботятся об общем благе. Я же, по сути, филантроп, отдаю себя другим, хочу, чтобы все изменилось, приближаю будущее. А ведь мог бы тоже сидеть себе да торговать овощами. Но я хочу приложить руку к уничтожению этого безобразия, а потом делать что-то новое. Вот и стараюсь. Словом, как ни крути, все вот-вот обрушится. И нечего стесняться.