Итак, по порядку.
Раньше в миру поэт был известен под родовым именем Федот Данетот. Фамилия произошла от названия деревни Данетотово, в которой поэт был рожден и провел детство и годы отрочества. Этот факт не прошел бесследно: Федот слыл в народе как «почвенник», то есть любил все исконное, почвенное. Фамилия «Данетот» подходила ему как нельзя больше — он был и вправду какой-то «не тот». Во-первых, писал стихи, как мы уже знаем. И, во-вторых, часами лежал на траве, посасывая соломинку, и смотрел в небо, как будто хотел увидеть там то, чего здесь, на земле, не было.
Вскоре после того, как Федота забрали в Москву (о чем — позже), он взял себе псевдоним — Степан Пиздодуев. Как писали тогда критики, односельчане имели обыкновение называть его «пиздодуй», а он в силу своей неиспорченности счел, что это слово фольклорное, а значит, и подходящее, поэтическое. Что же касается «Степана», то так звали его прапрадеда, основателя рода, который, по слухам, был еще большим пустозвоном, чем его праправнук.
В отличие от других, примелькавшихся нам поэтов, изъеденных ремеслом и недугами, но с лицами, отточенными в поколениях, — внешность у Пиздодуева не была «поэтической»: ни дать ни взять мордоворот со свинцовой челюстью и лиловатой стальной щетиной. Горькая складка у рта — единственное, что роднило Пиздодуева со всей этой плеядой, которая, вопреки ею самой данным зарокам, не только выжила, но и пообтерлась, притерпелась к самой себе, что ли.
Горечь в лице Степана была результатом его скорбных раздумий, а не безликого бремени, который ввели в обиход классики прошлого.
Уныние проникало в стихи, отчего, листая томики Пиздодуева, вы представляли человека тщедушного, малохольного и даже, пожалуй, подволакивающего одну ногу. Ничуть. Пиздодуев был атлетически сложен, силен, с аршином в плечах, колесом в груди, но — с доходящим порой до чесотки лирическим зудом.
Как таковая, биография Пиздодуева отличалась прозрачною простотою. Он был доставлен в Москву, как и писалось выше, из Данетотово, что неподалеку от Кимр, где берет начало река, затеваясь маленьким ручейком и разливаясь в районе Нижнего Новгорода собственно в то, что и принято называть Волгой. Оттуда — и все остальное, что так запомнилось, чтобы не сказать полюбилось, в его стихах, столь вялых, тягучих и непривычно-покойных для изнеженной нервозности горожанина, уже генетически, как бы задним числом, ушибленного катаклизмами прошлого и безрассудно добитого злобами текущего дня.
Впрочем, судите сами: избы с прохудившейся то там то сям кровлей да обвислая пакля, порассованная меж рассохшихся бревен; сонное постукивание ставен на горячем с ленцой ветру да жужжание мух, мерно бьющихся о стекло; тут же старик с козой-самокруткой в непослушных корявых зубах, притулившийся в тени на завалинке за бесхозным пустым гумном; слегка покривившийся в лихолетья, но изрядный еще забор; изнуренная солнцем дворовая птица, ищущая забвения в лопухах; коровы, бредущие, опустив долу морды, под заунывное бряцанье колокольцев с закатных выгоревших полей; кузнечики, вяло потрескивающие по берегам усохших канав, на дне которых извиваются головастики, вдавливаясь брюшком в остатки прогретой жижи; трясогузки, выглядывающие из-за куста, с ними бобры, глухари, вертихвостки и прочая сволочь, которой несть числа и которая водится по всей великой Руси, не говоря о завоеванных территориях.
Таков, в общих чертах, охват описываемых Пиздодуевым явлений. Откуда же горечь? — спросите вы. Так вот. На самом дне отстоявшегося данетотовского бытия чудился Степану зев пустоты, прорва, которая вот-вот да и поглотит всю эту раздумчивую картину. А не проваливалось Данетотово в тартарары оттого, что озарялось извне чем-то еще, что было осмысленнее земной юдоли, что звало за собой в далекие дали, где, вне зависимости от погод, всегда празднично и печально, где иные просторы и иная, неотличимая от жизни смерть. Эта тоска по высокому не раз приковывала поэта к окну его московской квартиры, из которого открывался вид на Воробьевы горы и стремительно уходящую ввысь башню каменной университетской громады.