Все, как один человек, тоже встали вслед за царем, и вся светлица, недавно столь шумная, недавно столь веселая, как бы замерла под этими чарующими и непонятно чудовищными взглядами.
А грозный царь, обращаясь к близстоявшему Годичану, как-то глухо и хрипло проговорил:
— Годичан, принеси мне завтра утром голову шута. Я посмотрю, расскажет ли она мне новую сказку о биче…
Сказав это, Аттила неровными шагами направился к двери своей опочивальни…
Гости безмолвствовали…
В свою опочивальню с пира Аттила вошел в страшно возбужденном состоянии: лицо его, сильно осунувшееся, покрытое старческими морщинами, с густо нависшими бровями, с несколько распухшим носом, пылало как в огне; глаза горели и сильно выдвигались из орбит. Он дышал тяжело и порывисто. Входя в опочивальню, Аттила несколько пошатывался. Провожавшие его Годичан и Онигис хотели поддержать его, но он слегка оттолкнул их от себя, и они, поклонившись, скрылись за дверью.
В опочивальне уже сидела Ильдица.
Склонив голову и положив руки на колени под длинным белым покрывалом, она казалась сидячей статуей. Сидела она возле стола, на котором стояла огромная деревянная чаша фалернского вина с деревянной большой чарой и лежали гусли.
Любя игру и пение, Аттила сам нередко играл на гуслях песни своей родины, в которых воспевался широкий и быстрый Неман с его непроходимыми лесами, болотами и сурчинами…
Взглянув на безмолвно сидящую Ильдицу, Аттила грузно кинулся на свое грубое войлочное ложе.
Ильдица тихо спросила:
— Царь, ты спишь?
— Пой мне, Ильдица, песни, играй на гуслях. Под твою игру и песни я усну. Мне люб лепет младенцев.
Ильдица тихо заиграла на гуслях и тихо запела на непонятном для Аттилы языке. Она пела недолго. Аттила мгновенно заснул.
Пьяная голова его отбросилась назад, грудь открылась. Ильдица с отвращением взглянула на старика и прошептала:
— Царь!
Аттила молчал. Молчала долго и Ильдица, опустив голову. Наконец она встала и заглянула в лицо Аттилы, сморщенное, багровое, и низко наклонилась над ним, почти припала к его старческой груди… Послышалось хрипение, тяжелое, болезненное, смолкнувшее немедленно…
Начинался рассвет. Послышались звуки рогов…
…Дверь тихо отворилась, и вошел Годичан, а за ним воин с кожаным мешком в руках.
— Царь, — тихо проговорил он, — вот голова неразумного раба твоего Хари Мурина.
Царь молчал…
— Спит? — обратился он к Ильдице, которая, опершись правой рукой о стол, стояла точно мраморное изваяние.
Ильдица молчала.
Годичан, постояв с минуту, осторожно подошел к ложу царскому, заглянул в лицо царя и — шатнулся, как громом пораженный: царь его лежал недвижимый, бледный, с широко открытыми, безжизненными глазами, с кровавыми пятнами у рта и на шее…
— Помер! Помер! — воскликнул он дико и пал у безжизненного трупа своего властелина…
Через несколько мгновений опочивальня царя наполнилась придворными, а весь дворец огласился необыкновенными плачем и рыданиями. Рыдали все: рыдали дети, рыдали жены, рыдали слуги и воины… все рыдали…
В тот же день и весь Киев знал о смерти своего любимого царя.
Вокруг дворца собралось множество народу, и не было конца вою и жалобам…
Одна Ильдица оставалась безмолвною и равнодушною зрительницею всего происходящего, и одна, в глубине души своей, радовалась смерти Аттилы, хотя знала, что со смертью царя и ее ожидает лютая смерть на могиле ужасного властелина…
* * *
В глухую ночь, заключив прах Аттилы в три гроба: свинцовый, серебряный и золотой, верные воеводы его и сподвижники Годичан, Борич, Онигис, Ислав, сыновья Данчул и Гезерик понесли его на пустынный берег Днепра, где назначено было место для погребения.
За гробом вели жен Аттилы: Иерку, Эскину и Ильдицу с толпой других девушек. Все они, вместе со множеством любимых слуг, собак, коней, лучшим любимцем покойного — орлом, были обречены на смерть у праха любившего их господина.
Приблизившись к месту погребения, у высокого ветвистого дуба, была вырыта глубокая могила.
Обрезав волосы и истерзав свое лицо и грудь острыми орудиями, Годичан, Борич, Онигис, Ислав, Данчул и Гезерик собственноручно опустили гроб в могилу.