Не устою перед соблазном переплыть самый длинный на свете период, бесконечный, как моя улица, та улица, откуда девочка отправилась в мир с куклой под мышкой, — Городецкая, воплощение духа города, движения, бессонного, бездонного напряжения, неуемной суеты на всем протяжении суток — трезвость труда и опьянение радости, запах чебуреков и хлеба, пива и дешевого одеколона, смешение трамвайного грохота и сотрясения почвы, неожиданные переулки, куда почему-то никогда не стекает и где не скопляется движение и шум, — наоборот, эти переулки еще и из самих себя выталкивают и выпихивают неуклюжими ключицами извилистые тротуары и говор, выбрасывают на главную артерию и тем приумножают ее жизнеспособность, — милая моя, славная, грязная и чистая, затоптанная, заплеванная, заезженная, а бывало, и пропитанная горячим зловонием канализации, когда — лет тридцать назад — из открытых люков, как чародеи из-под земли, высовывали головы рабочие, знавшие, как свои пять пальцев, весь подземный город и умевшие чистить его, спасая город наземный и не гнушаясь своего тяжелого труда, моя Городецкая с сотнями, тысячами ног, рук и глаз, шагов и взглядов, с по́том и руганью, со стандартными витринами магазинов, со втянутым в городской ритм селом — простые юбки, плюшевые жилетки, плетеные кошелки, прикрытые мешком, заломленные поля немодных зеленых шляп, — Городецкая с трамваями, из которых выпирают наружу локти, колени, чулки, подкрашенные веки и голоса, с очередями за чем угодно, — многолюдная, многозначная и все понимающая, единственная, неповторимая, самая грустная и самая веселая, самая привычная и самая чужая, с детства знакомая и полная тайн, нескончаемая, серая, вся в пыли и скрипучем соре, затоптанная и равнодушная к этой затоптанности Городецкая, где — вдруг выстрелом в воздух — кирпичная башня костела Елизаветы, о чьей судьбе — быть ему или не быть — спорят так давно и по-разному, а под костелом — круглые бочки с пивом и потребители пенистого напитка, утоляющие жажду, одиночество и охоту поболтать с устали — все, кому еще рано или не хочется домой, — и неофиты от пьянства, и поставщики сплетен, и пенсионеры, и тоскующие, и обиженные, и веселые, и просто так, — а дальше белая, прозрачная, усиленная зеленой крепью кровли, травы и листьев и всего высокого холма стена Святоюрского собора, вознесенная ввысь над самым куполом цирка, стоящего под нею, — я не обойдусь без вас до самой смерти, — и крик поездов у депо и базарная пестрядь, где слилось столько красок и голосов, и сочности овощей, и сытности мяса, и округлости яблок, характеров и речей, которые можно изображать бесконечно, — моя Городецкая с черными страхами, притаившимися среди ночи под арками всех ворот, со скрежетом тормозов и криками, вынесенными на улицу из семейных убежищ третьего и четвертого этажей, с холодными сапожниками, упрятанными в дощатых будках, выкрашенных в желтое и зеленое, с глубокими дворами, где сырость не просыхает и оседает на стенах зеленым мхом, со сломанными воротами и заржавелыми флюгерами на крышах старых домов, с облупленными и закрашенными до неузнаваемости барельефами на фронтонах двух или трех зданий — любимейшая моя Городецкая, устремленная вечно и неутомимо вверх, — от начала ее почти в центре города и все дальше, дальше к самому центру, каждая стена, каждое углубление мостовой, где высочайшим опровержением будничности, суетности и недолговечности, пламенной вспышкой в памяти и в сердце загораются глубокие щербинки от жандармских пуль, всаженных в грудь баррикады, и в гроб Владислава Козака, и в живой дух его единомышленников-рабочих, в единый строй демонстрации, — всаженных из-за угла из слепой ненависти и предчувствия собственной гибели, — до широкого свободного выдоха в современную загородную магистраль, родная моя Городецкая, та, что в тысячу раз длиннее этого самого длинного на свете периода, мне недостанет слов, чтобы сказать все, что я узнала и чего не узнала о тебе за без малого тридцать лет, прожитых здесь, где серый каменный балкон моей квартиры — такая же неотъемлемая деталь Городецкой, как и моего бытия.