Кажется, это Эдит Пиаф говорила, что она почувствует себя совсем одинокой, когда у нее не будет друга, которому можно позвонить после полуночи и он не проворчит с неудовольствием, что его подняли с постели, оторвали от работы, от ужина или от возлюбленной. Мне хотелось бы, чтобы то, что я напишу, стало хоть для кого-нибудь таким другом, которому можно напомнить о себе в любое время дня и ночи.
В испуге замечаю, что чем-то похожу на того человека, который все собирался съездить к матери своей матери — старуха была знахаркой и знала травы, спасшие много людей от многих болезней, и умела заговаривать от укуса змеи, а также лечить от безумия, а тот человек был врач, — кто знает, не пригодилось ли бы ему бабушкино мастерство, — вот он и собирался съездить, да все не хватало времени, и приехал только на бабушкины похороны, когда было уже поздно и ни к чему, а она так и не поделилась ни с кем своею тайной, не раскрыла ее никому: все говорила, что домовой не велел доверять тайну чужим, ее можно передать лишь кому-нибудь из родичей, а родич-то и не выбрал времени повидаться…
Я ведь могла бы уже написать о девочке — почему же, в самом деле, я о ней так и не написала? — о маленькой, четырехлетней девочке, которая в страшном, корчащемся в беде, горячем, жестоком, глухом скопище эвакуированных, вынужденных срочно покидать родные места, помнит только о своей любимой кукле, крепко зажав ее под мышкой и стараясь не отстать в то же время от материнской руки — единственной опоры в полуобезумевшей массе людей. Только имея эту опору, можно не тревожиться ни о чем, кроме любимой куклы, которую подстерегает сто- или тысяче-, а может быть, и миллионоголовый зверь — война, безжалостно разодравшая в клочья и в то же время связавшая воедино смертельными предчувствиями эту толпу, отнимающую у ребенка любимую игрушку. Слабенькое детское упорство не спасает, немощное «я» упирается и борется, но бессильно что-либо сделать. Все изодрано, изувечено вместе с куклой, будь он проклят — тот первый и каждый следующий день войны, вот уже как будто и ничего не осталось — куклы-то нет! — и даже материнская рука не так крепко держит, у девочки родится страх, что и она может потеряться… И все же она выпускает на миг материнскую руку, преодолевая, а то и позабыв страх, — под тысячами ног и следов она увидела еще не растоптанное, единственное среди черноты белое пятно. Должно быть, другая детская рука также напряженно держала вещь, взятую из дому, выхваченную из прошлого, к которому ей не вернуться, которое совсем еще не должно было становиться прошлым, а должно и могло долго еще длиться в настоящем, — и у кого-то, как у девочки куклу, вырвали обыкновенную маленькую детскую книжку. Талисман. Воспоминание, ниточка, частица минувшего.
Материнская рука в спешке и ужасе нащупывала детскую. Поезд в предчувствии неотвратимого впускал, принимал толпу, которая рассаживалась, рассыпалась, и вот он тронулся, чтобы встретить свою гибель: на сороковом или на тысячном километре от города в него попала бомба, сброшенная с самолета, и он лишился половины своего тела вместе с черной, окровавленной толпой, на которую смотрела девочка, судорожно, как за веру в избавление, и в жизнь, и в доброту, держась за найденную и спасенную книжку.
Толпа окончательно распалась на малюсенькие дрожащие клубочки бытия, и почему-то лишь теперь люди стали приглядываться друг к другу, охваченные не только страхом за собственную жизнь, но и жалостью к другому, сочувствием и пониманием каждого, кто попал в эту равную для всех беду, и ребенок теперь тоже осознавал не только себя, материнскую руку и талисман, но и свою принадлежность к толпе, единение с нею…
Перечла все написанное — коротенькие фразы не передают желаемого, они прерывают одна другую запятыми, точками, подставляют одна другой подножку, играют, взлетают вверх, как легкие воздушные шарики; и как же все-таки прекрасен невесть кем изобретенный период, как он течет вместе с мыслью, как позволяет высказаться, как позволяет раскрыться, чтобы каждый мог видеть алую кровь мысли, пульсирующий нерв ее — периоды, жестокие, как бесконечный путь в океане, — с ровным напором волн, с вдохновенным взлетом девятого вала, с предчувствием шторма, неистовство, паводок, потоп, безудержность, Вавилонская башня, неукротимо устремленная ввысь, параллельные прямые, которым, однако, предстоит пересечься в бесконечности, — нет, не найду сравнения, этого ни с чем не сравнить.