Во всём соперничая с ней,
С богинею самой!
У ней белее кожи цвет,
Но разницы меж вами нет
Для нас во тьме ночной.
Лишь твой корабль сюда приплыл,
Всех охватил любовный пыл….
Непокорённых нет!
Долины, горы и луга —
Ты всем близка и дорога,
Все шлют тебе привет!
Виргинцы льнут к тебе толпой.
Из Каролины мчится рой
И юных и седых…
И даже — знает вся страна —
Есть и большие имена…
Но… умолчим о них!.
Богиня мерная моя,
Тебе подвластные края
В любви благослови!
Незыблем твой высокий трон.
Тобой одной наш мир пленён,
Царицею любви!
Я сам, в безумстве этих дней,
Уж изменил сестре твоей,
Но я — не ренегат!
Неблагодарность — страшный грех,
Но мне милей любых утех
Твой благодарный взгляд.
Не надо больше перемен!
Мне так желанен этот плен,
Что всюду и всегда
В оттенке, в облике любом
Останусь я твоим рабом
На долгие года.
Фибеей нежной улыбнись,
Иль хитрой Бенебой явись,
Иль Мимбней шальной,
Весёлой Кубой подмигни.
Иль скромность Кубшебой
[55] храни —
Я всюду, вечно твой!
Последнюю строфу он повторил ещё раз, стараясь прочесть её как можно более выразительно.
— К этому припеву, — сказал он, — нисколько не уступающему стихам Томаса Мура,[56] могли бы присоединить свои голоса три четверти наших молодых людей, да и пожилые бы от них не отстали. И тем не менее добрая половина тех людей, которые ещё совсем недавно влюблялись в смуглых красавиц, начнут распространяться о расовой неприязни и, очень может быть, даже заведут разговор об ужасах смешения рас. Сколько же в нашем мире обмана, лицемерия и притворства!
Так как я ничего ему не отвечал, он продолжал.
— Ну, допустим, что Касси — ваша бывшая возлюбленная — а вы так ею интересуетесь, что, по-видимому, дело именно в этом, — я всё же не могу вас причислить к поклонникам Чёрной Венеры. Она скорее, пожалуй, принадлежала к белой расе. Но, знаете, здесь, на Юге, мы всех наших рабов безотносительно к цвету кожи считаем чёрными. Схватите где-нибудь первую попавшуюся ирландку или немку и продайте — а так иногда делают, — она сразу же превратится в чернокожую, и из неё выйдет отличная невольница, не хуже, чем из какой-нибудь африканки.
— Если вы действительно считаете, что я в какой-то мере интересуюсь этой женщиной и её ребёнком, — прервал его я, с трудом сдерживая себя, — не лучше ли вам оставить ваши шутки и сказать мне, что с ними сталось. А вопросы, касающиеся расовой неприязни, смешения рас и Чёрной Венеры, которые вас, по-видимому, так волнуют, мы обсудим как-нибудь в другой раз при более благоприятных обстоятельствах.
— Знаете, в том, что касается лично меня, — ответил он, — совесть моя совершенно чиста. Если бы я тогда мог предвидеть, что через двадцать лет вы захотите со мной расправиться — а приглядываясь к вам за эти полчаса, я пришёл к выводу, что ссориться с вами не стоит, — то я всё равно не мог бы вести себя с этой женщиной лучше, чем вёл себя тогда.
Если бы я сказал вам, что я не делал никаких попыток завоевать благосклонность Касси, вы бы мне всё равно не поверили. Они были. Но она отвечала на них такими слезами, такой мольбой, и на лице её выражалось такое страдание, что вся моя страсть погасла и сменилась жалостью.
Вскоре я понял, что больше всего она страдала от страха, что её разлучат с сыном, что, конечно, легко могло случиться. Одному из новоорлеанских работорговцев, с которым наша фирма была связана деловыми операциями, эта женщина приглянулась, и ему очень хотелось приобрести её. После тщательного осмотра, во время которого он допускал вольности о которых я не стану вам рассказывать, почтенный негоциант объявил, что эта Касси — просто роскошь, товар первого сорта, и её легко будет продать на невольничьем рынке в Новом Орлеане. Он сразу же предложил за неё две тысячи долларов звонкой монетой, и Гудж согласился, при условии, что тот возьмёт одновременно и ребёнка, приплатив за него ещё сто долларов. Негоцианту, однако, ребёнок не был нужен. Он считал, что малыш этот принесёт ему один убыток. Это снизит цену на мать. Так он по крайней мере говорил и в то же время предлагал Гуджу отдать ему мальчугана даром — так сказать, в придачу.