— У тебя было достаточно причин, чтобы переживать твое горе именно так, как ты переживала его, — возразил Николас.
Она бросила на него странный взгляд.
— А как насчет ТВОЕГО горя. Ник? Она ведь была и твое дитя тоже. — Жюстина старалась произнести это спокойно, но горькие нотки непроизвольно прозвучали в ее голосе.
— Я не хочу об этом говорить. Что бы я ни чувствовал, это касается только меня одного.
Жюстина отшатнулась:
— Это не касается даже меня? Твоей жены? — Она смутно осознавала, что перешла на повышенные тона, но ничего не могла с собой поделать. — Ведь это была наша с тобой дочь. НАША!
— Не вижу смысла обсуждать очевидное.
Жюстину вдруг прорвало:
— Прекрати это, слышишь? Это просто чудовищно, что ты глушишь в себе любое чувство. Любовь, ненависть, неприятие, гнев. Ты что, действительно ничего не чувствовал, наблюдая, как я все глубже и глубже погружаюсь в пучину жалости к самой себе? Конечно же, время от времени ты чувствовал и злость, и обиду на меня за то, что я так эгоистично отгородилась от тебя. Я даже не знаю, что ты чувствовал, когда умерла наша малютка. Ты не пролил ни слезинки — во всяком случае в моем присутствии. Ты никогда не говорил о ней — во всяком случае со мной. Ты что, похоронил свое чувство так глубоко, что и теперь не хочешь выразить своего отношения к тому, что бедняжка покинула этот мир?
— Я вижу, — сухо промолвил Николас, — что ты вернулась к старой привычке разыгрывать передо мной и прокурора, и суд присяжных.
— Нет, черт побери! Я просто даю тебе шанс облегчить свою душу.
— Вот видишь! — бросил он небрежно, скрывая раздражение. — Ты уже заранее считаешь меня виновным, и теперь, чтобы успокоить тебя, я должен начать каяться.
— Я абсолютно спокойна! — крикнула Жюстина.
— Ты даже вся побагровела, — заметил Николас.
— Ну и катись к чертовой матери! — Она вскочила на ноги и направилась прочь из комнаты, но на пороге обернулась: — Это из-за тебя мы сейчас поссорились. Помни это!
Их взгляды встретились, и Николас почувствовал, что она права. Почему он не может заставить себя рассказать ей, как он чувствовал себя тогда — когда их дочь умерла?
И внезапно он понял почему. И от осознания этого его даже пот прошиб. Он не может говорить, потому что боится. Он боится страха, поселившегося в нем и растущего, как живое существо.
* * *
Сендзин Омукэ снял телефонную трубку и вызвал к себе сержанта Тони Йадзаву. Ожидая ее прихода, он повернулся вместе со стулом лицом к окну, закурил сигарету и, сделав глубокую затяжку, выпустил дым в потолок. Здание полиции занимало старинный императорский особняк, где эти параноики из рода Токугава начали новый период в истории Японии, продлившийся около 250 лет.
С другой стороны, Токугава были мудрыми правителями. Осознавая необходимость беспощадного подавления малейшего намека на сопротивление их господству, они импортировали из Китая одну из форм конфуцианства, полезную для них. Эта религия выделяла долг и преданность среди всех других черт человеческого характера. В китайском первоисточнике это по большей части сводилось к почитанию отца и матери и преданности им, но Токугава не устояли перед чисто японской страстью совершенствовать приобретенную за рубежом продукцию. В результате долг и преданность в японской разновидности конфуцианства стали распространяться на сегунов, то есть на самих Токугава.
Это было сделано, конечно, чтобы упрочить личную власть. Но не только для этого. Сендзин знал, что до прихода к власти Ияэсу Токугавы, первого сегуна, Япония была раздробленной феодальной страной, раздираемой на части вечно враждующих между собой князьями. Ияэсу Токугава все это изменил, кнутом и кровью объединив страну, и таким образом необычайно укрепил ее.
Но, с другой стороны, именно в период сегуната Токугавы необычайно укрепилось жесткое кастовое деление народа, в котором правители видели эффективное средство контроля над большинством населения.
До некоторой степени, не в первый раз подумал Сендзин, сегуны были помешанными на контроле придурками. Вроде меня.
Он услышал вежливое покашливание и, повернувшись вместе со стулом лицом к двери своего крошечного кабинета, увидал на пороге Томи Йадзаву. — Заходите, сержант, — пригласил он. У Сендзина была привычка никогда не обращаться к подчиненным по имени — только по званию. Он считал, что это позволяет ему сохранять нужную дистанцию для надлежащего контроля, постоянно напоминая людям, каково их положение не относительно него самого, а внутри их общей семьи — отдела полиции города Токио.