— Мысль хорошая, но не новая. Даже для современников Платона. И с годами не стала более выполнимой.
Старик запалил свою самокрутку, отхлебнул чаю:
— Знаешь… Я вот долго живу… И повидал всякого… И плохого, и хорошего… Всякого. А того, что сейчас происходит, не уразумею… Десять лет делят — поделить не могут. Вокруг трона ходят, что псы шелудивые: кто тявкнет, кто — гавкнет, кто — ногу лизнет… Да у того же Никиты мужества в мизинце больше было, чем у всей своры нынешних!
— У Никиты Сергеевича времени в запасе не было. Совсем. Или он — Лаврентия, или — наоборот. Да и Жуков — товарищ не слюнтявый был, да и армия — в состоянии полной «боевой и политической». Только приказ отдай, и укажи — кого.
— А у Лаврентий Палыча в НКВД что, молокососы сидели? Тем даже и указывать не нужно было: только бровью шевельни… Просто тогдашние, хоть и разные были, одно помнили добре: или ты, или тебя. А нонешние — просто тусуются при троне да боятся… Не за жизнь боятся — за навозное свое жорево, в котором можно до веку жировать и так ни за что и не ответить! Дума — от слова думать! А наша — извини уж за лагерный жаргон — самая натуральная бакланка и есть: велел какой пахан побазлать — и давай, велел кипеж подымать — и это нате вам! И знай каждый себе свой закон устанавливает. Пустомели опостылели, вот что! А пустомельства жизнь не прощает, никому! Слишком коротка она для того! И никому придурком отжить не удастся: получит человечек все полной мерою еще на этом свете! Как говаривал Федор Михайлович, когда нет Бога — все дозволено, а я добавлю: когда нет царя — все потеряно. Люди мечутся сами по себе, сами за себя… И сгорают.
Поодиночке… А власть, власть получает тот, кто больше ее хочет.
— А больше хочет тот, кто ставит жизнь?
— Именно жизнь. Свою. Самая рисковая игра из всех…
— Играют все. Интереснее — кто банкует…
— Хуже всех — привластная камарилья. Эти и не банку-ют, и не играют, а поигрывают… И знай — толковище разводят про бремя власти да ответственности.
А у самих — ни того, ни другого. И ни поленом их не вышибить, ни калачом не выманить.
— Видно, сладка их доля коврижная да прилипчива, а, Михеич?
— Как мед. Вот в нем-то, в меду, и вязнут, что мухи. Насмерть.
Старик берет кусок сахару, ловко колет надвое на ладони тяжелым тесаком, один подает мне:
— Кружку готовь, я на двор, за самоваром.
— Да я бы и сам…
— Брось… Баня — что именины, только чаще. Отдыхай. Отдыхаю. Только…
Смутное беспокойство, посещающее меня временами, становится все более осознанным. Словно я пересидел. И нахожусь вовсе не там, где должен, и делаю совсем не то… Вернее, ничего я не делаю… А что должен-то?
Рубин наполнен темной мерцающей влагой, и кажется, он спокоен и мудр, и кажется, он знает… Мистика… Знает — так сказал бы? Или он говорит, а я не понимаю?
— Доброго здоровьица… — В дверь, чуть пригнувшись, заходит мужик.
Невысокого роста, кряжистый, с огромным седым чубом, прокуренные до желтизны усы свисают подковой.
— Здравствуйте, — поднимаюсь я навстречу. Подаю руку — она тонет в громадной, широкой, как лопата, лапище гостя. — Сергей.
— А я — Семен Иваныч Назаренко. Это ты и есть племянник Михеичев?
— Ага. Внучатый.
— А сам где?
— На дворе, за домом. Самовар раскочегаривает.
— Это да… Это он любит, с сухариками… Са-ма-в-а-а-р… Из Москвы будешь?
— Из Подмосковья.
— Ну-ну… А обо что кулак покалечил?
— О дерево.
— Да ну?!
— Бывает, — пожимаю плечами.
— Бывает. Да не со всеми. А чем занимаешься в Подмосковье том?
Хм… Хотел бы я сам это знать!
— Разным.
Капитан быстро глянул на перстень:
— А «гайка» у тебя — вроде кольца обручального? Так с кем обручен-то? С Измайловскими или с солнцевскими?
— Разве похож я на братана?
— Похож, не похож… Плакалась рогожа, что непригожа… Что-то в тебе непростое…
— Что? — искренне спрашиваю я: самому интересно!
— Командовать ты привык. Вот что.
— Полком?
— Может, и полком. А может, и армией.
— Это вы по колечку сориентировались?
— Это я по всему. Взгляд у тебя такой. И — тон.
— Командный голос?
— Нет. Голос тихий. Как раз таким и отдают самые значимые приказы.
Только…
— Да?
— Никак я не смекну: то ли уволили тебя, то ли хоронишься ты здесь…