…Мы несем на своих плечах все прошлое нашего мира. Ромен присоединился к компании гораздо более многочисленной, чем живущие на земле, — к мертвым, ушедшим в вечность. Он нашел там Молли, убитую бомбой среди школьников, жертв Сталинграда, своих товарищей по «Нормандии-Неман» и все восемьдесят миллиардов человеческих существ, прошедших по этой земле. Многие верят, что наша судьба определяется расположением светил при нашем рождении. Гораздо вероятнее другое (Виктор Лацло, конечно, шут гороховый, но в этом он прав): она связана прежде всего с событиями нашей истории. Люди моего поколения были бы совсем другими, не выпади им на долю двойная катастрофа, две мировые войны. Они не были бы такими, не будь в их истории двух «братьев-близнецов»: Гитлера и Сталина… Разве французы стали бы тем, что они есть, без поражения в 40-м, без славы и падения Наполеона, без Великой Революции? Англичане — без своих индийских колоний и своего законодательного акта «habeas corpus»? Немцы — без Гогенштауфенов, Геббельса, но и без Гейне, Гегеля, Лютера? Африканцы — без работорговли и вывоза их в Новый Свет? Иудеи — без Вавилона, Титуса, разрушения иерусалимского храма, инквизиции и холокоста? Американцы — без Христофора Колумба и войны за независимость?
Ромен был неправ: прошлое значит для нас не меньше, чем настоящее. Мы вышли из своего прошлого. И, может быть, мы отчасти то, чем хотели бы стать в посмертии? Все прошлое и те, кто ушел от нас, влияют на нас не менее, чем та среда, в которой мы живем сейчас. И тот образ будущего, который мы создаем в своем воображении, имеет большее значение для нашего настоящего, чем само настоящее. В сущности, настоящее — это лишь воспоминание и предвидение.
— Вы едете? — спросил меня Андре.
Казотт и Далла Порта тоже ждали.
И мы вчетвером направились к моей машине, ожидавшей в нескольких шагах от ворот. Это был старенький «мерседес»: ему было более двадцати лет, он побывал на всех дорогах Европы и дальше — в Турции, Афганистане, Индии. Ромен раньше часто устраивался на его сидениях; сейчас они стали уже совсем потертыми. Мы, все четверо, шли медленно, с каким-то смутным чувством неловкости и вины, вероятно, за то, что вот он умер, а мы живы… И целый рой воспоминаний тянулся за нами шлейфом…
Наш прекрасный мир — это приключение, в котором абсурдное и возвышенное постоянно спорят друг с другом. Всякий раз, когда мы делаем упор на его абсурдность, он отвечает красотой. И каждый раз, когда мы настаиваем на веселье и радости в нем (как это делал Ромен), — он отвечает страданием и смертью.
— Хотите — я поведу машину? — спросил Андре.
— Да, пожалуйста, — ответил я ему.
Я чувствовал себя уставшим.
Казотт и Далла Порта устроились на задних сидениях. Усевшись рядом с Андре Щвейцером, я вставил кассету в магнитолу. Это была кантата Баха, опус 147 — «Сердце, уста, деяния и жизнь».
— Бог… — начал было Швейцер…
— Да, — прервал я, — мы все знаем: в этом названии баховской кантаты — «перечень долгов Всемогущего художнику»… Ромена это очень забавляло…
Мы ехали в Париж по дороге, идущей через предместье.
— Я спрашиваю себя, — говорил Андре, — видит ли и слышит ли он нас сейчас?
— Вот этот вопрос, — сказал Далла Порта, — он бы никогда не задал.
— Я знаю, — возразил Андре, — но он напрашивается сам собой.
Мы слушали мелодии Баха, такие прекрасные, умиротворяющие, возвышающие душу, похожие одна на другую своей умной простотой — и потому так легко узнаваемые. Я хотел, чтобы они звучали у могилы Ромена… Сейчас, когда я уже не был связан его запретом, я мысленно посвящал ему эту музыку, это разрывающее душу счастье…
Целые комья любви образовывались везде: в горле, в сердце, в воздухе парков, в просветах между домами… И все было покрыто тайной…
— Вы должны, — говорил сзади Казотт, положив мне руку на плечо, — написать что-нибудь о нашем друге…
Минуту я молчал: я вспоминал тот наш с ним разговор в виду Форума и то, что он думал о книгах.
— Я не уверен, — заговорил я, — что это ему бы понравилось. Он не любил книг: он считал, что их развелось слишком много.
— И он не был неправ, — сказал Далла Порта.