"Сыночек, Алешенька, здравствуй, мой ясноглазый! Я уже и надежду потеряла увидеть тебя когда-нибудь. Все глаза выплакала, когда получила извещение, что ты пропал без вести. Боже, как я обрадовалась, когда мне показали твою фотографию! Только почему ты такой худой? Где ты сейчас? Твой товарищ, который принес от тебя весточку, сказал, что это военная тайна. Я понимаю, время такое, главное, жив. Алешенька, почему ты не написал мне хотя бы несколько строчек? В следующий раз напиши обязательно. Я очень, очень жду. Как я по тебе соскучилась! У меня сейчас со здоровьем неважно, но это ничего, теперь я обязательно выздоровею. Тетя Анфиса умерла, наш дом разбомбили, я живу у Вавиловых. С продуктами стало лучше, а дров уже не нужно, весна. Вот такие у меня новости. Целую тебя, мой любимый, жду писем. Жду тебя живым – здоровым. Возвращайся поскорее. Твоя мама".
Тугой ком застрял в горле, и слезная поволока затуманила глаза. Алексей отошел в угол комнаты и некоторое время стоял неподвижно, стараясь унять волнение.
– Зачем все это? – наконец глухо спросил у Кукольникова.
– Вы не рады?
– Какое это имеет значение?
– Алексей Владимирович, неужели вы даже не поблагодарите меня за все мои заботы о вас? Чтобы доставить вам это письмо, человек рисковал жизнью.
– Что вы от меня хотите?
– Вот это другой разговор. Ничего особенного. Вы, насколько мне известно, в совершенстве владеете немецким и английским языками. Не так ли?
– Так.
– Это как раз то, что в данный момент меня больше всего интересует. Вы будете работать в качестве переводчика. Статьи английских и американских газет и некоторые другие материалы – конфиденциального характера. Итак, вы согласны?
Алексей помедлил какое-то время, собираясь с мыслями. Письмо матери жгло ладонь, неприятная слабость вдруг вступила в тело. Просто шанс выжить. Жить… И нужно узнать, чем занимаются на этой вилле, кто здесь живет. Может, удастся связаться с нашими…"
– Согласен… – не сказал, скорее выдохнул Алексей.
Савин от неожиданности растерялся.
– Простите, как Ахутин?
– Весь наш род опозорил… – Агафья Ниловна тяжело поднялась со стула, прошла на кухню. – Погодь маленько…
Савин потер виски, тряхнул головой – час от часу не легче: Ахутин – не Ахутин…
Агафья Ниловна принесла с собой перевязанный шпагатом пакет, заполненный и обернутый в порыжевшую от времени газету. В газете были сложены облигации Государственного займа 1947 года, старые открытки и письма, несколько выцветших фотографий.
– Вот он, антихрист окаянный, Влас Ахутин, – подала Савину небольшую любительскую фотографию. – Старшего брата моего, Серафима, сын. Яблоко от яблони далеко не падает…
– Фотография довоенная? – спросил Савин, сравнивая фоторобот с изображением Власа Ахутина.
– Кажись, в тридцать восьмом… Да, точно, летом… В армию его не забрали – Серафим бумагу где-то выправил, что квелый он.
– Агафья Ниловна, а почему вы так, прямо скажем, не очень лестно отзываетесь о своем родственнике?
– Леший ему родственник, – старушка взволнованно принялась перебирать бумаги на столе. – Весь в Серафима. Тот, почитай, всю жизнь деньгу копил правдами и неправдами, кубышки в огород по ночам таскал, закапывал да жену свою Дарью, царство ей небесное, золотой души была, куском хлеба попрекал, пока она, голубка, на тот свет не сошла. И Власу все свое вложил. Такой же мазурик, как Серафим. Вырос. Все норовил приглядеть, что где не на месте лежит… Да сколько веревочке ни виться, а узелкам счет точный всегда найдет. Вот его в конце тридцать восьмого и посадили, за что – я уже и не помню. С той поры и пошло все у них наперекосяк: Серафим перед финской повесился, а Влас из тюрьмы бегал, да не шибко долго…
– Простите, я перебью вас, Агафья Ниловна. Я вот смотрю на фотографии Григория Фомича и Власа, и мне кажется, что они очень похожи. Не так ли?
– В детстве их даже соседи путали. С годами Влас вверх вытянулся, а Гришаня в плечах стал пошире, но ростом не вышел.
– Когда вы видели Власа в последний раз?
– Давно. Помнится мне, в пятьдесят пятом, весной, зашел он к нам: худой, заросший, в каких-то обносках с чужого плеча. И показалось мне, что до крайности напуганный – все в окно поглядывал; а ежели кто в дверь постучит, скукожится весь да на кухню шасть. Сидит там, как мышь в загнетке, нос не кажет. Мы, знамо дело, обрадовались, что он объявился – все-таки родная кровь, да и злобы, как у некоторых сродственников водится, промеж нас отродясь не было: каждый жил по своему уразумению, свою дорожку по жизни прокладывал, делить тоже было нечего. Пожил Влас в нашей квартире недолго, как потеплело, мы и распрощались. С тех пор о нем ни слуху ни духу. В какую сторону подался, жив ли? – не ведаю…