Она помнила только эту, последнюю свою фамилию, хотя сменила их за жизнь около двадцати. Каждый раз, выходя замуж, она принимала фамилию мужа столь же равнодушно, как принимает имя надгробный камень. И в самой красоте ее, о которой пылкие поклонники слагали стихи, было нечто от каменного изваяния — та же округлая твердость статного тела и черт лица, обрамляющих серые неподвижные глаза.
Всем своим мужьям она изменяла с мужьями будущими. Некоторые от этого кончали с собой, другие спивались и теряли то положение в обществе, которое позволяло им быть ее мужем. Иногда они просто умирали от неожиданных болезней, и только она знала, что умирали они от неразделенной любви. Она хоронила их, заказывая молебен в церкви и, со свойственной ей пунктуальностью, спустя ровно год снова выходила замуж. В Бога она не верила, поскольку ничто не обязывало ее к этому, но всегда строго соблюдала этикет, имела твердые правила и безукоризненные манеры. Она была прирожденной дамой полусвета, чья жизнь пришлась на те демократические времена, когда свет угас и женщины стали интересны своим прошлым.
Она никогда не плакала и почти не разговаривала, отчего мужчины, сходившие по ней с ума, готовы были жертвовать честью и жизнью, чтобы проникнуть в ее тело, как в изначальный завиток раковины, хранящий тайну ее холодной и убийственной красоты, которая так и не открылась никому — ни жалобой, ни лепетом, ни стоном.
Она была состоятельной женщиной и следила за модой, хотя вещи не вызывали в ней ни малейшего интереса. Так она исполняла долг перед своей красотой, всегда одеваясь дорого и лаконично, как подсказывал ее безупречный вкус. Она никогда не рожала и следила за этим столь же строго, как за цветом лица. Теперь ей исполнилось немногим менее девяноста лет, но она не знала о своем возрасте. Время скользило по ней, как легкий ветер, не вызывая ни перемен, ни сожалений.
Она получила поверхностное образование, запомнившееся лишь тем, что в двенадцать лет она соблазнила школьного учителя, расплатившегося за свою страсть позором и безвестной гибелью на фронте. Она никогда не работала, за тем исключением, что в конце второй на ее веку войны, проигранной Германией, когда застрелился тот единственный муж, который покончил с собой не из-за нее, оказалась вынужденной ходить в какую-то службу. И она ходила, выполняя свои обязанности терпеливо и молча, как привыкла исполнять обязанности супруги. Но вскоре необходимость в этом отпала, появилась новая власть и новые мужчины — во власти и в ее жизни, — потому что всякая власть наследует прежней.
Похоронив последнего мужа, она, как обычно, проводила год в трауре, когда начали капитальный ремонт ее особняка. Поскольку родственников она не признавала, а друзей не имела, ей предложили переехать на время в роскошный старческий пансионат. Она согласилась столь же равнодушно, как принимала все условности жизни, не угрожавшие тому единственному, ни с кем не делимому, в чем проявлялось все ее существо.
Вечером медсестра принесла легкое снотворное, в котором она совершенно не нуждалась. Она поблагодарила и заперла дверь. Теперь она была свободна, предоставлена самой себе до утра.
Медсестра, заходившая к фрау Мольтке два раза в смену, снова невольно отметила отталкивающее совершенство этой женщины, которую язык не поворачивался назвать старухой, и снова ощутила дуновение пронзительного необъяснимого ужаса. Потом медсестра сдала дежурство и вышла из пансионата, стряхнув тягостное впечатление. Она пересекла пустынную улицу и села в автомобиль с откинутым верхом, где ее дожидался мужчина.
Он курил, наслаждаясь пустынным пространством и тишиной города, необычной даже для окраинного субботнего Берлина. Улица утопала в весенних сиреневых сумерках. Мужчина подумал о том, как хорошо, что девушка не заговорила, сохранив это драгоценное мгновение покоя и мира.
Но тут в ошеломленную тишину исторгся звериный вопль — вопль торжествующей страсти — и мужчина вздрогнул, ударившись локтем о руль.