— Смотри! У него ручка дрожит, словно крылья мотылька! — завороженно прошептала великанша.
Ее лицо вдруг засияло неожиданной красотой.
— У него? — нахмурилась Селия.
— Ну конечно. Это ведь мальчик? — Мариам не сводила глаз с малыша.
Пеленки разболтались, обнажив «рыбий хвост». Бывшая наложница не сдержалась и отвела взгляд.
— Не знаю… трудно сказать, — пробормотала она.
— Тебе нечего стыдиться, — попыталась утешить ее великанша.
— Мне ни капельки не стыдно…
— Почему же ты покраснела?
Щеки Селии действительно залились румянцем. «Но я чувствую не стыд, — подумала она, — а скорее отвращение. Даже глянуть на уродца без дрожи не могу… Знаю, Господь накажет, но я каждый день борюсь с желанием кинуть его за борт, вернуть туда, откуда он взялся…» Горло сдавило, и вслух она не сказала ни слова.
Мариам не подала виду, что разгадала мысли молодой женщины.
— Я всегда была большой. Родители стыдились меня, считали уродиной. Наверное, так и есть. В одиннадцать я переросла отца — а он не был низкорослым — и стала сильнее его. Меня пытались прятать даже от соседей, не пускали играть с другими детьми. — Она говорила ровным, спокойным тоном, медленно водя ножищей туда-сюда, словно пытаясь отбросить неприятное воспоминание. — А тут чего стыдиться? — Великанша бережно поправила пеленки, прикрыв хвост.
Ребенок начал вертеть головой и пищать.
— Он голоден, — сказала Мариам.
— Он ничего не ест. — Селия печально взглянула на малыша.
— Дай-ка попробую. — Великанша ушла и вскоре вернулась со стаканом молока.
Положила малыша на сгиб локтя, обмакнула палец в белую жидкость и принялась терпеливо кормить его, капля за каплей. Лицо женщины просияло.
— Смотри! Ест!
Несчастная мать взглянула на крошечное тельце, лежащее в огромных руках бывшей Дочери Минотавра. Такой маленький и слабый. Кожа до сих пор красная и морщинистая, как у новорожденного. Селия поняла то, о чем Елена уже давно догадалась.
— Прости, но мне кажется, уже поздно…
— Лучше поздно, чем никогда. — Мариам снова поднесла смоченный в молоке палец к ротику ребенка. — Видишь, ест. Наберется сил, а в Венеции отнесем его к доктору. — Она нежно взглянула на малыша. — В ospedale[22], о которой матросы рассказывают. Вот увидишь, я всегда буду заботиться о нем.
Всегда.
Жизнью клянусь.
Керью вернулся в палаццо Констанцы за несколько часов до заката.
Они с Амброзом распрощались у моста Риальто, дальше Джон пошел пешком. После свежего воздуха и бриза на лагуне узкие улочки казались еще теснее и зловоннее, чем утром. Солнце сияло в зените, от домов с обшарпанными стенами шел жар, словно от печки. На веревках в окнах сохло белье. Повар вдохнул вонь канала, запах жареной рыбы, ужина слуг какого-то богача. Мимо пробежали два мальца. Они гнались за собакой, сжимая в руках калач, который у турок называется «симит».
Джон в отличие от Пиндара, который ездил по городу на гондолах, знал эти места как свои пять пальцев: мостики и тупиковые калле с выкрашенными розовой и желтой краской домиками, узкие проходы, арки, потайные дворики и, конечно, вечное зловоние каналов. Но сейчас даже он заблудился.
В руке мужчина сжимал оброненную монахиней бархатную сумочку. Покинув остров, он все время думал об одном и том же: неужели алмаз лежал в такой же? Керью видел драгоценность всего несколько мгновений, да и то в тусклом свете ридотто. Но если даже сумки одинаковые, как такая могла оказаться у монахини? «Неужели, — юноша пораженно провел рукой по волосам, — она и есть та самая дама из гарема?»
В монахине было что-то знакомое, но слуга Пиндара никак не мог понять, что именно, и это тревожило.
Наконец Керью добрался до задней двери палаццо Констанцы. Поднял руку, чтобы постучаться, но с удивлением обнаружил, что железные ворота приоткрыты. Аккуратно толкнул створки и прошел внутрь.
Небольшой двор казался запущеннее, чем раньше. Повсюду раскиданы обычно аккуратно сложенные дрова. У стен валялись обломки старой мебели; плиты и мраморная лестница в пиано нобиле поросли травой. По кирпичной стене упрямо карабкался плющ, свешиваясь на узкую калле по ту сторону.