Я пожал плечами:
— Ну, пошли!
Я старался, как мог, изображая фронтового хирурга, но действительность не имела ничего общего с моим воображением.
Больница размещалась в одном из самых больших зданий в Талукане — трехэтажном, построенном, несомненно, при коммунистах. Оно находилось в глубине двора, а перед ним, как это делалось в Советском Союзе, были посажены деревья, вкопаны скамейки и даже сооружен цементный бассейн с торчащей посередине ржавой трубой фонтана. Так вот, все это пространство сейчас было заполнено людьми. Отовсюду то и дело подъезжали с бубенчиками конные пролетки, украшенные красными бумажными цветами. Из них, суетясь и громко руководя друг другом, родственники выгружали завернутых в того же цвета простыни раненых. Нас чуть не сбили четверо мужчин, которые бежали, скользя, среди луж, вцепившись двумя руками в угол одеяла, в котором переливалось человеческое тело.
Вслед за ними мы вошли во двор. Там люди выстраивались в очередь, но это была очередь тел. Два санитара в видневшихся из-под бурнусов белых халатах сортировали раненых. Кого-то живым не донесли, кто-то мог подождать, а кого-то санитары сразу отправляли в операционную. Этого и пытались добиться все родственники — чтобы их близкого немедленно показали врачу. Гомон стоял страшный — голосов было не различить уже в двух метрах. Поразительная вещь — не было слышно ни воплей, ни рыданий, этих естественных и ритуальных шлюзов горя на Востоке. Я понял, почему — женщины были только среди раненых.
Я обернулся к командиру Гаде и развел руками: как ты хочешь поговорить здесь с Малеком? Но он вдруг схватил меня за руку и потащил к боковому входу больницы. Через пару метров, переступив через лежащего на одеяле окровавленного старика, я увидел за головами Малека, вышедшего на крыльцо.
Было видно, что он оперирует уже несколько часов: его светло-зеленый халат был забрызган кровью, взгляд отстраненный, как у сомнамбулы. Он зажег сигарету и сделал несколько жадных затяжек — пять или шесть. Он уже собирался бросить едва начатую сигарету и вернуться в больницу, когда заметил нас. Гада вцепился ему в рукав и что-то горячо закричал в самое ухо. Гомон вокруг стоял такой, что в метре от них я уже не различал слов.
— Он очень беспокоится за сына! — наклонившись ко мне, крикнул Малек. — Он считает, что тот снова в тюрьме.
— Скажите ему, что нет — он на свободе! — крикнул в ответ я. — И завтра он получит деньги. Скажите ему, что он выполнил, что обещал, и мы выполним тоже. Что бы ни случилось! Я отвечаю за это.
Похоже, Малек перевел Гаде все слово в слово, фразу за фразой. Гада попытался задать еще какой-то вопрос, но Малек уже хлопнул его по плечу, в последний раз затянулся, бросил сигарету в лужу и исчез за дверью. Мы с ним и не поздоровались, и не попрощались.
Пробираясь среди тел — лежащих и стоящих, — мы вышли на улицу. Я осознал вдруг, что что-то изменилось, и сразу ощутил, что именно. Талибы прекратили артобстрел. Странно, это только сейчас пришло мне в голову: а ведь моджахеды не палили в ответ из всех орудий! Когда еще был Рамадан и стрелять было нельзя, баловались время от времени, для острастки. А сейчас молчали. Это что, такой план? Или просто не из чего стало стрелять?
Однако конец артподготовки ничего хорошего не предвещал. В ней есть смысл, только если потом сразу переходить в наступление. Так что установившаяся тишина таила в себе не облегчение, а тревогу.
Командир Гада остановился поговорить с двумя вооруженными моджахедами. Я узнал одного из них — он снимался у нас в эпизоде рукопашного боя. У него была классная растяжка: он мог наносить удар ногой в голову противника, вытягиваясь практически в шпагат. Теперь его нога была зажата между двумя досками, а брюки стали бурыми от крови. Я поздоровался со всеми за руку, бойцы Дикой дивизии улыбались мне, как старому приятелю.
Гада что-то сказал одному из моджахедов. Тот скинул с плеча свой «калашников» и протянул мне.
— Это что, мне? — удивился я. — Не надо! Зачем мне оружие?
Но Гада настаивал, да и его солдат отдавал мне свой автомат без малейшего неудовольствия.