Вот именно! Ну не умора ли! Ларивьер расцветает пышным цветом, превращаясь в великую писательницу! В сенсационного автора канадийского бестселлера! Ее новелла «Ожерелье» («La rivière de diamants») стала хрестоматийным произведением для женских школ, а цветистый псевдоним «Гийом де Мопарнас» (пропущенное «н» делало звучание более intime[190]) был известен повсюду от Квебека до Калуги. На своем причудливом английском мадемуазель характеризовала это так: «Грянула слава, повалили рубли, хлынули доллары» (в ту пору в Восточной Эстотиландии были в ходу обе валюты); при этом добропорядочная Ида мало того что не бросила Марину, в которую, увидев ее в «Билитис», раз и навсегда платонически влюбилась, но корила себя за то, что позабыла про Люсетт, с головой погрузившись в Литературу; в результате ныне мадемуазель в порыве высвобожденного энтузиазма уделяла той гораздо больше внимания, чем некогда бедняжке (по словам Ады) Аде в ее двенадцать по окончании первого (жалкого) семестра школьных занятий. Какой же Ван идиот: как мог он подозревать Кордулу! Невинную, кроткую, тишайшую маленькую Кордулу де Прэ, тогда как Ада дважды, трижды и разными шифрами втолковывала ему, что выдумала эту противную, ластящуюся школьную подружку, когда надо было буквально оторвать себя от него, лишь обозначив возможность — с прицелом, так сказать, на будущее — существования девицы такого рода. Как бы выговаривая для себя своеобразный чек на предъявителя.
— Что ж, ты его получила, — сказал Ван. — А теперь чек аннулирован. И нового не дождешься. Но все-таки, почему ты бежала за жирным Перси, что-нибудь важное?
— Да, очень! — ответила Ада, подхватывая нижней губой медовую капельку. — Его мать ждала у дорофона, и он просил, пожалуйста, скажи, что я выехал домой, а я про все забыла и кинулась к тебе целоваться.
— В Риверлейн, — заметил Ван, — у нас это звалось Правда-Бублик: правда истинная, вокруг сплошная правда, а посреди дырка.
— Ненавижу! — вскричала Ада и тут же сделала гримаску: «внимание», так как в дверях показался сбривший усы Бутейан — без ливреи, без галстука, в малиновых подтяжках, высоко на груди подхватывавших его темные, туго обтягивающие торс панталоны. Пообещав принести кофе, Бутейан удалился.
— Позволь спросить тебя, дражайший Ван, позволь и тебя спросить! Сколько раз Ван изменял мне с сентября 1884 года?
— Шестьсот тринадцать, — ответил Ван. — С не менее чем двумя сотнями шлюх, но обходясь исключительно ласками. Я остался совершенно верным тебе, так как все это были лишь «обманопуляции» (притворные, ничего не стоившие поглаживания непамятных холодных рук).
Вошел дворецкий, на сей раз в полном облаченье, неся кофе и тосты. И еще «Ладор-газетт». С фотографией Марины и ластившегося к ней юного актера латинской наружности.
— Фу-у! — воскликнула Ада. — Совсем позабыла. Он приезжает сегодня с каким-то киношником, значит, весь день насмарку. Ну вот, ко мне вернулись бодрость и свежесть! — заявила она (после третьей чашки кофе). — Сейчас всего лишь без десяти семь. Можем совершить восхитительную прогулку по саду; там есть пара мест, которые, возможно, тебе знакомы.
— Любовь моя! — сказал Ван. — Моя призрачная орхидея, мой дивный пузырничек! Я не спал две ночи подряд — в первую представлял, что будет в следующую, и эта следующая оказалась еще прекрасней, чем я себе представлял. На данный момент я пресыщен тобой.
— Комплимент не слишком удачный! — заметила Ада и громко звякнула колокольчиком, чтоб принесли еще тостов.
— Как известный венецианец, я отвесил тебе восемь комплиментов…>{69}
— Какое мне дело до всяких пошлых венецианцев! Ты, милый Ван, стал такой грубый, такой странный…
— Прости, — сказал он вставая. — Сам не знаю, что болтаю. Я зверски устал, увидимся за ленчем.
— Сегодня не будет никакого ленча, — отозвалась Ада. — Будет легкая суматошная закуска у бассейна, и весь день всякие липкие ликеры.
Он хотел было поцеловать ее в шелковистый затылок, но тут явился Бутейан, и, пока Ада сердито выговаривала ему за скудное количество принесенных тостов, Ван выскользнул из комнаты.