В голубой прозрачной глади маячил одиночный красный парус (во времена Казановы тут были бы их сотни!). Чомги уж готовились к зиме, но лысухи еще не прилетали.
Ардис, Манхэттен, Монтру; рудоволосой нашей девочки нет на свете. Замечательный врубелевский портрет Отца; неотвязно перелив алмазный преследует меня, кистью в меня вписан. Багряная Гора, лесистый холм за городом, сейчас оправдывающий свое прозвище, свое осеннее звучание теплым заревом курчавых каштановых крон. А над тем берегом озера Леман, Leman — значит «любовница», нависает Sex Noir, Черная Скала.
Ему было жарко и неудобно в своей шелковой рубашке и серых фланелевых брюках — наряде из давних, но выбранном, потому что казался себе в нем стройнее; однако тесноватый жилет лучше было б не надевать. Он волновался, как мальчишка перед первым свиданием! И гадал, что в лучшем случае его ожидает: завязнет ли она тотчас в людском окружении или хотя бы в первые минуты ей удастся оторваться от всех? В самом ли деле в очках и с усами он кажется моложе, как уверяют услужливые шлюхи?
Дойдя наконец до белоснежно-белого, с голубыми жалюзи, отеля «Бельвю» (патронируемого богатыми эстотиландцами, рейнландцами и виноземцами, хотя и не дотягивавшего до суперклассного огромного, желто-коричневого, с позолотой, раздавшегося вширь, старого и милого сердцу отеля «Trois Cygnes»), Ван в смятении увидел, что стрелки его часов все еще не слишком приблизились к семи вечера, раннего рубежа, с которого в местных отелях начинается ужин. Тогда, перейдя вновь через дорогу, Ван зашел в бар и заказал двойной кирш-вассер с куском сахара. В туалете на подоконнике валялся высохший трупик колибри. Слава Богу, что символы не существуют ни в снах, ни в жизненных промежутках между ними.
Ван толкнул вращавшуюся дверь отеля «Бельвю» и, споткнувшись о чей-то чемодан с яркими наклейками, со смешным прискоком влетел в вестибюль. Швейцар напустился на злосчастного cameriere[492], оставившего на ходу вещи. Да, в холле вас ждут. Германский турист нагнал его, бурно, хоть и не без юмора, извиняясь за беспардонное поведение его собственного придатка.
— Что ж придаток-то свой, — бросил ему Ван, — испоганили гнусными курортными наклейками?
Ответ был неуместен, да и весь эпизод отдавал какими-то давними воспоминаниями — и в следующее же мгновение Ван схлопотал смертоносный заряд в спину (и то, право, путешественники — народ неуравновешенный), но со следующим шагом открылась новая для него жизнь.
Он остановился на пороге в центральный вестибюль, но не успел еще приступить к детальному рассмотрению рассредоточенного там человеческого состава, как дальнее скопление внезапно как шквалом прорвало. Забыв законы приличия, Ада летела к нему навстречу. Этот сольный стремительный порыв обратным вихрем сметал все годы разлуки, и из незнакомки в темном сиянии и с высокой модной прической она превращалась в бледнорукую девочку в черном, принадлежащую всегда только ему. На этом причудливом развороте времени в этой огромной комнате они оказались единственно зримыми, статными, живыми, и, когда сошлись посредине, как на сцене, все головы повернулись в их сторону, все взгляды устремились к ним; но все, что в наивысшей точке ее безудержного броска, исступленного блеска ее глаз и неистовых самоцветов сулило великий взрыв неизбывной любви, кануло в необъяснимом молчании; он поднес к несклоненным губам и поцеловал ее выгнутую лебедем руку, и так они стояли молча, глаза в глаза, он — поигрывая мелочью в кармане брюк под «вздыбленным» пиджаком, она — играя ожерельем, и оба — отражения зыбкого света, к которому катастрофически свелось зарево взаимного «здравствуй». Она была Ада еще больше, чем прежде, лишь налет незнакомой элегантности присовокупился к ее робкой вольной прелести. Ее сильней черневшие волосы были зачесаны назад и убраны наверх в гладкий пучок, и душераздирающе по-новому открылась Люсеттова, нежная и прямая, линия ее обнаженной шеи. Он пытался выдавить из себя краткую фразу (предупредить о придуманном способе рандеву), но, едва начал откашливаться, она и рот не дала раскрыть, проронила сквозь зубы