Салима увидела, как под полумаской и шейлой в лице Хадуджи что-то дрогнуло. Кивком головы та велела своей свите удалиться. На вопросительные взгляды своих прислужниц Салима кивнула, и в то же мгновение сестры остались одни.
— Ты всегда была такой, — после маленькой паузы тихо вымолвила Хадуджи и подошла к окну. — Своевольной и несгибаемой. Я всегда боялась, что с тобой случится что-нибудь плохое. — Она вздохнула. — По крайней мере, ты раскаиваешься в своем преступлении?
Салима помедлила. Может быть, ложь послужит ей во спасение? Показное покаяние, деланная покорность?
— Мне очень жаль, что все так вышло, — призналась она, подходя к окну и вставая рядом с сестрой. — Но я не сожалею ни о чем. Ни о чем.
В уголке рта Хадуджи что-то дрогнуло.
— Неужели этот человек действительно значит для тебя больше, чем твоя семья? Больше, чем наши традиции и правила веры?
Губы Салимы тоже сморщились, и нерешительная улыбка заблуждала на ее лице.
— А разве вы оставили мне выбор? — спросила она. — Ведь он меня ни к чему не принуждал, он никогда ничего от меня не требовал, он никогда мне ничем не угрожал, он всегда относился ко мне с уважением и приязнью. А вы? Что делаете вы, моя семья?
Хадуджи прикрыла глаза. Салима поняла, как мало она знает эту сестру, хотя они и прожили долгое время под одной крышей, а потом часто ходили друг к друг в гости и их связывало очень многое. Хадуджи всегда казалась довольной своей жизнью, сначала ролью первой хозяйки в Бейт-Иль-Ваторо, потом — родной сестры султана. Но что творилось у нее в душе, чего она желала, к чему стремилась, — все это оставалось тайной за семью печатями.
— Тебе давно следовало уехать с Занзибара, — мягко проговорила Хадуджи, и что-то в ее тоне заставило Салиму прислушаться. — В тебе есть что-то, что не удерживается ни в каких рамках, что-то, что влечет тебя вдаль.
— Помоги мне, Хадуджи, — едва слышно прошелестела Салима в ту щель, что открылась между глухой стеной, разделявшей сестер, и которая медленно начала расширяться. — Я прошу тебя, помоги мне и моему ребенку…
Хотя Хадуджи стояла не шевелясь, Салима почувствовала в ней какой-то отклик, какое-то внутреннее движение. Как будто с каждым вздохом в ее непробиваемом панцире появлялись новые трещины и щели, в панцире, подобном ороговевшему панцирю черепахи, за которым она таила мягкость и человечность.
— Я завидую тебе, Салима, — едва слышно прошептала Хадуджи. — Твоей стойкости. Твоему мужеству открыто противостоять всем. И той жизни, которая еще предстоит тебе.
Свобода казалась Салиме такой близкой — протяни руку и возьми ее. Свободу, которую в такой форме она никогда бы не пожелала, но к которой она теперь начала стремиться — с каждым мигом своего бытия. Каждый день превращал ее жизнь в Каменном городе в тюрьму. И для этого не нужна была стража перед дверью. Для этого вполне хватало преисполненных ненависти косых взглядов, враждебных толков, от которых воздух просто вибрировал, неся в себе опасность — как бывает незадолго перед грозой. Бывали дни, когда каждый шорох заставлял ее вздрагивать, потому как он мог означать шаги солдат султана, пришедших за ней. Безумные картины с наемными убийцами, различные яды, добавляемые в еду и питье, картины ее казни завладевали ее сознанием, и ей стоило огромных усилий оставаться в ясном уме.
Не сойти с ума в эти дни ей помогал Генрих, не попасться в эту паутину запугивания и угроз, мучительных мыслей и предчувствий, в паутину, подобно неводу, все туже и туже стягивающуюся вокруг ее дома. У Генриха голова оставалась трезвой и по-прежнему разумной, он готовил заговор прямо в цитадели: в осажденном доме был защищенный островок, и хранительницей его была Хадуджи, присланная Меджидом в качестве тюремной надзирательницы и надсмотрщицы, однако по доброй воле и из сочувствия перешедшая на сторону молодой пары и ставшая союзницей… И очень медленно Салима стала осознавать, что она собирается сделать.
— Неужели это действительно необходимо? — Царапая ногтем указательного пальца кожу большого, она уставилась на бумаги, которые Генрих разложил перед ней.