Придя наутро в больницу, она ужаснулась тем изменениям, что произошли с Генрихом за одну ночь. Впалые щеки, заострившиеся черты, тело усохло, он был как маленький старичок, прежде времени поседевший.
Это был лик смерти, и Эмили поняла это. Она видела его не впервые, но сейчас он наполнил ее душу непередаваемым ужасом.
— Как дела, Биби?
Она отняла руки от лица:
— Генрих. — Надежда пронзила ее: он пришел в себя! Может быть, случится чудо — и добрые силы вернут ему жизнь.
— Как ты себя чувствуешь? Тебе чего-нибудь хочется? Ты хочешь пить?
— Виш-шни, — прошептал он. — Есть свежая вишня? Здесь?
— Я сейчас узнаю.
Исполненная благодарности за это желание, она пожала его здоровую руку и выбежала из палаты, чтобы принести ему вишни. Она послала за ней сразу двух сестер милосердия. Но когда они обе вернулись со смущенными лицами и сообщили, что, к большому сожалению, в больнице нет сейчас вишни и фрау Рюте нужно послать за ягодами в город, — к тому времени Генрих снова потерял сознание.
Весь вечер Эмили просидела подле него, смачивая его пылающий лоб одеколоном. И когда его лицо становилось прохладнее, почти таким же холодным, как его рука, она прислушивалась к его дыханию, которое, временами пропадая, становилось все более поверхностным и все более неровным.
Пока не наступила полная тишина. Было тихо и холодно.
Одна из сестер милосердия неслышно проскользнула в палату, бросила взгляд на больного и положила руку на плечо Эмили.
— Все кончено, фрау Рюте. Примите мои соболезнования.
Эмили никак не могла понять, отчего ей нельзя провести у тела мужа все дни напролет до погребения. И что в день похорон гроб с его телом стоял в доме — для прощания — закрытым, и его друзья, семья и родственники не смогли увидеть его в последний раз.
Еще более непостижимым для нее было то, почему никто ни на йоту не отступил от привычного ритуала, чтобы выполнить ее пожелание проститься с мужем так, как хотела она, его жена. Здешние траурные церемонии показались Эмили холодными и бездушными, такими же серыми, как августовский день, когда она провожала своего Генриха на кладбище; такими же непристойными, как казенный ритуал на краю ямы, где захоронили урну с пеплом.
Без Генриха дом стал пустым и покинутым, постель тоже. В шкафах лежали его рубашки, висели его костюмы, его пальто… Весь дом был наполнен его присутствием, хотя его уже не было на этом свете. Иногда, забывшись, Эмили звала его или искала, зачастую заглядывая в его курительную комнату, где он обычно позволял себе выкурить одну сигару. Или она вдруг вскакивала — ей чудилось, что она услышала, как он закрывает за собой входную дверь. В комнатах она задыхалась и почти жила на балконе или в саду, а в дом заходила, когда ей хотелось плакать.
Она считала несправедливым, что где-то там, вне ее дома, жизнь течет по-прежнему, а ее маленький мир лежит в руинах. Как могло и дальше каждое утро всходить солнце, как могли ему на смену ночью появляться звезды? Как могли шелестеть на деревьях листья, а цветы — расцветать снова и снова? Она боялась наступления беспощадного дня, заставлявшего ее ежеминутно ощущать потерю; страшилась каждой ночи, мучавшей ее снами, в которых Генрих входил в комнату, смеялся и объяснял, что и несчастный случай, и его смерть были большой ошибкой, на самом же деле он жив и здоров. Наутро она просыпалась разбитой и убеждалась, что это всего лишь сон…
Как призрак, Эмили бродила в поисках ответов на невысказанные вопросы — и не находила ни одного. Ей нужна была поддержка и утешение, однако не было ни того, ни другого. Какая-то ее часть умерла вместе с Генрихом, и душа ее оделась в траур. Траур укрыл ее толстым серым платком, который словно сковал ее, притупил чувства, все — кроме боли. Даже дети ей стали чужими.
Ей невыносимо было слышать, как Тони и Саид постоянно спрашивали, когда же вернется папа, или же они просто плакали и звали его; и даже Роза, чувствовавшая, что в ее уютном доме все распадается, что люди вокруг нее как-то странно возбуждены, вдруг стала плаксивой. Эмили не могла выдержать этой детской внезапной потребности в себе. Дети постоянно домогались ее, и все чаще она оставляла их на Фредерику.