В один из прошлых приездов Костя, тогда ещё десятилетний, всерьёз обдумывал, как бы трость половчее спереть. Она, даже без учёта легенды, казалась настолько современной и стильной, что Костя болел ею, грезил по ночам. К тому же hand made, ручная работа. Сегодня Костя изумлялся детской своей слепоте. Ну, палка и палка. Клюка старого человека. Невзрачная, поизносившаяся.
Соскочив с мотоцикла, Костя улыбнулся, вложив в изгиб губ всё тепло, которое испытывал к этой трижды согбенной старушке с голосом мультяшного персонажа, и поспешил её обнять.
Баба Оня была родной сестрой бабушки, папиной мамы. Когда бабушка умерла, Костя и родители продолжали приезжать к ней в Серебряное, и она честно им радовалась. Сколько помнит Костя, баба Оня ничуть не менялась, разве что горбик становился круче. Костя её любил. От неё не пахло старушечьим запахом, она никогда не жаловалась на болезни и не заставляла его немедленно садиться за стол или немедленно ложиться спать. Она вообще не заставляла его что-то делать, всецело предоставляя самому себе. За Костей в её доме числилась крошечная комнатка, куда баба Оня ни разу не вошла без стука. Кушать он мог в любое время — в подполе всегда стояло прохладное молоко, творог, сметана. Свежий домашний хлеб, накрытый полотенцем, ждал его в залавке — старинном кухонном шкафу. На обед бывал наваристый суп, найти который можно было в печи. Огород, садик с иргой, крыжовником и смородиной — в полном распоряжении: угощайся витаминами, сколько влезет.
Ради подобной свободы Костя каждое лето без колебания жертвовал городской цивилизацией. Папа называл это его паломничество "поездкой на этюды" или «пленэром» и всячески приветствовал. Как и мама.
Костя рос одарённым юношей. Он занимался в художественной школе, писал стихи, которые с удовольствием печатали в городской воскресной газете, посещал кружок любителей истории при Доме творчества учащихся. При этом он не был оранжерейным цветком — отлично плавал (второй юношеский разряд), мог постоять за себя не только в интеллектуальном сражении, но и в уличной потасовке. Одноклассники его уважали, однако близких друзей у него не было — побаивались его, что ли?
В Серебряном у Кости рождались лучшие стихи, лучшие акварели. Кажется, сам воздух, пропитанный ароматами цветущей природы и угасающего человеческого существования (в деревне доживали век старики возраста, перевалившего за грань семидесятилетия, остальные обитатели давно разлетелись из отеческого гнезда), чудесным образом сублимировался в бурлящую творческую энергию.
Лето обычно пролетало незаметно.
Посвежевший после купания в гигантской огородной бочке, Костя сидел на скамейке перед домом и лузгал семечки. Благородные бабы Онины семечки, полосатые словно зебры, крупные-крупные, сушенные в русской печи за два — три приема, совершенно не походили на тех чёрненьких, пыльных уродцев, что продают алчные городские старухи стаканами. Шелуху он сплёвывал в припасённый газетный кулёк. В палисаднике за спиной стрекотали кузнечики. По полузасохшему тополю, чья скелетообразная вечерняя тень настойчиво тянулась к Косте через дорогу, неутомимо скакала, изредка потрескивая, сорока. У сороки на тополе было устроено гнездо, и она волновалась, не разрушит ли новый человек её семейного уюта. В Косте потихоньку закипало, побулькивая, пока неведомое варево, которое к ночи, чувствовалось, со свистом и струями обжигающего пара выплеснется в новые стихи. Костя не торопил событий — пускай готовность копится до невыносимого, предэкстатического напряжения. О, взрыв будет великолепен!
Баба Оня тихонечко примостилась рядышком, на коленях у неё лежал Костин плеер, наушники потешно охватывали беленький платочек с голубыми цветочками. Она слушала "Ивана Купалу", тоненько подпевала: "Брови мои брови, брови мои чёрныя. Не давали, не давали на улицу выйти…" и счастливо улыбалась. Под скамейкой подрёмывал дворовый Музгар. Рыжий Барбаросса, задрав заднюю лапу, вылизывал блестящую шёрстку на брюшке и вокруг. В детстве Костя звал кота Барбариской, потому что "Барбарис — такие конфеты, а Барбаросса — не знаю что, не то Барбоса, не то вообще ерунда!"