Со дня его последней встречи с Москвой прошло несколько лет. Белый город заплыл сверкающим неоновым жиром, почернел с лица, превратившись в огромное кипящее торжище.
Забыв про бидон с черникой, оставленный на обочине, Алексей брел прочь. Он все еще не мог пристроиться в лад торопливой, тесно слитой людской реке и тормозил всеобщее целеустремленное движение. Об него спотыкались, били плечами, лупили по ногам тяжелыми сумками и раздраженно шипели. Но если кому-то доводилось оглянуться, чтобы устыдить хулигана, то скандал испуганно стихал сам собой. И было чего испугаться. Лицо парня было располовинено, как разрубленная саблей икона. Правая сторона — юная, чистая, высветленная строгостью и печалью. Взгляд из-под собольей брови до краев наполнен ладожской синевой. Левая половина — ущербная, высосанная, мертвенно-опавшая. Это мог быть след тяжелого ранения или ожога, содравшего кожу с лица, словно кору с березы.
Правая рука, сухощавая, крепкая, еще не забывшая тренировки, сжимала лямки сумки. Остатки другой болтались в полупустом рукаве полотняной куртки, надетой поверх линялой тельняшки. Это увечье было его единственным богатством.
«Посадим на Плешке, квартиру дадим, женщину. На работу на такси ездить будешь», — уговаривал его «шустрила», а может быть, и сам «рулевой» привокзальной нищей братии. Это был чернявый, раздобревший, ярко разодетый парень, по виду и выговору цыган. Он вычислил Алексея из толпы и теперь шел за ним по пятам.
— Отвали, ромэла, — не оборачиваясь, выдохнул Алексей.
— А чтоб ты сгнил, — беззлобно сказал на прощание цыган.
Никогда бы не поехал Алексей в столицу, если бы не Егорыч. В Петровки, в самую жару, старик занемог и, вручив Алексею пожелтевшие бесплатные рецепты и ветеранские удостоверения, снарядил в Москву. Предвидя трудности и бытовые скорби, Алексей до краев засыпал черникой пятилитровый бидон и дернул в Москву. Ранним утром он выставил крепкую дымчатую ягоду у троллейбусной остановки на краю небольшого стихийного рынка. Но продать скромные дары севера ему не дали местные хозяева. Чужаки держались кучно, нагло и трусливо, как и положено оккупантам во враждебном, затаившемся городе, вынашивающем партизанщину.
Увидев вокруг себя чуждые лица, Алексей «завелся»: в мозгу полыхнуло черным, испепеляющим… Сердце бешено заколотилось и оборвалось. Он вновь летел вниз, в полыхающее ущелье, где на дне догорала взорванная БМП и ровными молодыми зубами скалились обгорелые трупы. После черной вспышки он всегда резко слабел и почти ничего не помнил, но, видимо, он все же успел сделать что-то такое, отчего бидон с ягодой, сыто брякая, покатился под колеса летящих машин, а он сам отлетел в другую сторону от пинка в живот. Спешащие на работу москвичи не успевали изменить траектории своего движения и только старательно отворачивали лица. Ожидающих троллейбус граждан как ветром сдуло. Он успел сгруппироваться под ударами и «переждал» побои, только носом пошла кровь и выгоревшая на солнце ветровка порыжела от пыли.
Алексей огладил светлые, коротко стриженные волосы, как будто бы хвалил самого себя за стойкость, подхватил сумку и направился в ближайшую аптеку, сверкающую зазывной вывеской.
В аптечных окошках на просроченные, выцветшие квитки смотрели долго и подозрительно. Необходимые лекарства были, но только за деньги.
С работой в Москве оказалось не так уж и плохо, на поденной работе можно было заработать рублей сто—двести, для нищей Ярыни — целый капитал. Для начала он попытался устроиться в закусочную подсобным рабочим, его, само собой, не взяли, чтобы не пугать клиентов, но предложили попытать счастья у «табачников».
Неделю он возил и разгружал ящики с сигаретами. В самый зной он даже мог немного отдохнуть на картонке, позади палаток. Ночевал на вокзале.
С наступлением сумерек на привокзальной площади и в подземных коридорах появлялись изумительно красивые девушки. Но полет их стройных ног, мерцание глаз и губ не рождали в нем земной жажды и тяжести, лишь один бескорыстный восторг. Глядя им в след, он с невольной грустью вспоминал Агриппину.