Но никто не видел из проходивших людей, что это было именно так. Солнце слепило глаза, маревом жизни дышали их души, люди шли, говорили, смеялись. Но следил молча старик за Кривцовым и, очарованный сам, шел, ступая легко, точно крадучись, насторожившись к тому, к чему оба стремились, текли в неизбежном потоке, в недолгих оставшихся, быстрых часах.
Вся необычность была оттого, что уже не было времени на небольшой клочок впереди. То, что будет, почти уже было. И это было и будет смешалось со струящимся: есть.
Осторожно и хитро проследил старик за Кривцовым. И, затаившись, стал его ждать.
Зачем, почему, что будет дальше — словами не знал. Так было нужно.
На деревянной узенькой лесенке сел на повороте внизу. Поджал ноги, погладил зачем-то коленки — может, ушиб — и сам не заметил автоматического этого движения.
Но вот в странный, разрушенный мир, в этот трупный хаос души, как беззаботные дети, забежали наивные звуки. Кто-то играл на гармонике. Кто-то смеялся. Женский голос, притворно суровый, говорил: «Нет. Ни за что. Не обманешь». А смех между слов проступал, рассыпался и звал: «Обмани! Обмани!» И на минутку смолкла гармоника, и на широком дворе встал и пронесся веселый и первобытный шум.
Это были звуки из какого-то другого, невероятного в своей простоте бытия. Разве не фантастический мир, где люди смеются, играют на солнце в праздничный день, зовут, обещают, дают, рождают волнение сердца? Разве солнце само, наконец, — не бред, не насмешка?
И вдруг разом вошло настоящее: тревожно, тревожно кто-то стучит, кто-то бежит вниз по лестнице. Встал старик, потянулся навстречу, встретил глаза, увидел лицо.
Вот оно! Эти глаза говорили, что там начинается ужас, что время пришло, что нельзя отступать.
Он узнал ее сразу. Узнала и Глаша, сдержала свой бег. Старик встал на пути.
Взял ее за руку и повел, не говоря ни единого слова.
Они шли как сообщники.
В самом низу, перед выходом, убедившись, что нет никого и их не преследуют, он тихо спросил:
— Уже началось?
И так же тихо Глаша ответила, будто зная, о чем он спросил:
— Началось.
Она уже не дрожала.
Она попала в тот же очерченный круг, где в центре — старик, а там, ближе к окружности где-то, но в круге, но все тяготея к этому центру — обреченный Кривцов, Не опускал ее рук. Потом спокойно и твердо, не теряя лишнего слова, старик асе так же негромко сказал:
— Его надо убить.
Затрепетала последним живым, робеющим трепетом Глаша. Опустила глаза. Молчала.
Ведь бежала она с инстинктивною мыслью выполнить то же почти, то, что хотела вчера — за себя, за Наташу, за весь Богом обманутый мир. Ибо Бог, разлитый, ласкающий в мире, обещает одно, а Бог правящий, Бог, имеющий власть, выполняет другое, и пропасть, что отделяет надежды и розовый рай от смерти и смрадной могилы, так непонятна, так оскорбительна, так жестока, что за него и Бога не видно.
А может быть… Может быть, было и что-то иное, что диктовало ей так поступить. За этим отмщением не скрывалось ли нечто еще, такое простое и страшное, лично ее?
Как знать?
И вот встал на пути, железный из пропасти вышел старик.
Из развалин своей же души чудом во мгновение ока поднялся и вырос он — черный, как уголь, непоколебимый, как смерть, сильный, как Бог — живой и бессмертный.
И имел отныне власть приказывать тем, кто ему нужен.
Было мгновение — дрожь покоренной души. И подняла глаза свои девушка и повторила покорно:
— Его надо убить.
— Ты будешь ждать меня здесь. Я скоро вернусь. Я забыл кое-что дома. И ты не войдешь туда без меня. Ты будешь здесь сторожить. И никуда не ходи. Я сделаю сам. Все и сам. Ты сторожи.
Глаша покорно молчала.
У ворот старик еще раз обернулся:
— Я скоро.