И тихо, неслышным и плавным движением оборачивается Анна к нему. И видит Глеб перед собою мертвенно-бледный, неотразимый лик ночного светила.
— Ты слишком долго глядела на луну в эту ночь, — с ужасом и тайным восторгом наклоняется ближе к ней Глеб. — Я не могу разглядеть очертаний лица твоего.
И с напряжением вглядывается он и, наконец, узнает:
— Тамара!
— Да, это я.
И молчит Глеб, и глаз не отводит от прекрасного бледного лица.
— Как ты здесь? — едва находит он силы промолвить.
— Когда заходит дневное светло, встает луна — моя мать. Я живу здесь в башне над миром. Я — ничья. Я помню тебя и завет: быть ничьей.
— Царевна Тамара… — шепчет Глеб и пьет ее лунный, се волшебный, сладостный свет.
— Я везде, — говорит она. — Я тоскую безумной тоской. Я непорочна и ищу непорочных. Я блуждаю возле девственных душ и ищу своей, небывалой еще на земле, новой любви.
— А Анна… — говорит в полузабытьи и склоняясь к ней Глеб. — А Анна — не ты? Как же я думал…
— Я пришла к тебе ночью, ибо днем ты весь слишком в другом, ты загражден от меня, отделен.
— Чем отделен от тебя я, Тамара?
— Золотым маленьким крестиком, далекий мой друг. Я же ищу только свободных, тоже ничьих. Ночью пришла я к тебе и к Анне. Чтобы увиделись вы. Оттого ты и видел ее, не меня. Это она пришла к тебе с розой, это не я, это она.
И перед Глебом, близко к нему, вся белая, вся в экстазе — Анна, вся, как тогда, когда менялись крестами. И теперь блестит его крест на ее полуоткрытой груди; она только что прячет его, спешные пальцы торопятся.
— Глеб… Наконец-то, Глеб, ты узнал меня. Это я.
И дает ему розу, целуя ее, и Глеб, наклоняясь к цветку, тоже целует, прижимаясь к нежным алым его лепесткам. И горячий огонь идет от тех поцелуев и разливается по жилам его, и уже не лепестки — это губы, живые, трепетно страстные, и не роза в руках у него, а обнимает он Анну и прижимает к себе, сама она — роза, и вьется, льнет, сливается с ним прекрасное стройное тело, пьет нежным и сильным касанием самую Глебову душу, что разлилась по телу его, что зажгла и освятила каждый атом его.
И вот в какой-то один, мимолетный, единственный миг упадает взгляд его на окно.
А в окне, и темной рамке, где явилась Тамара, медленно стала луна; лик ее полон, и чуть заметную, но явственно видную различает на нем Глеб усмешку.
И вот рушится все, падают горы, и смеется луна; Глеб просыпается.
Близко утро, но луна еще светит, он один.
Не отдавая во всем происшедшем отчета, Глеб тотчас засыпает опять и спит мертвым сном до утра, без видений.
С тяжелой, больной головой пробудился Кривцов. Все тело было разбито и ныло. Первым его побуждением было выпить. После таких вечеров, как вчера, он выпивал по утрам пять-шесть рюмок водки и тогда опять себя чувствовал сносно. Но теперь проснулся в чужой, незнакомой квартире, и ему было неловко перед хозяином, который к нему подошел только что с утренним приветом.
— Не знаю, как вас благодарить, — сказал Кривцов разбитым и усталым голосом.
— Лучше всего никак, — ответил старик, — может быть, я, а не вы, должен благодарить вас.
Кривцов закрыл рукою глаза.
— Нет, — тихо промолвил он, — я уже конченый и никуда не годный человек. — Страдальчески вытянулось его худое лицо. — Если бы знали вы, что я за человек, вы от меня отреклись бы… Да, впрочем, вы вчера видели…
— Видел, — спокойно ответил старик.
— Но и это еще далеко не все…
Он пошевелил сухими губами. Хотел мучительно пить. Старик заметил это движение и вышел в другую комнату. Когда вернулся, Кривцов, все не открывая глаз, сказал:
— Вот я лежу у вас, и о чем бы, по-вашему, думаю? Раскаиваюсь, муки испытываю? Нет, думаю об одном — нужно опохмелиться, иначе просто не встану…
— Я принес уже. Я с утра о вас озаботился: теперь уж не рано. — Он налил и протянул Кривцову большую рюмку. — Это всегда бывает так, знаю сам, — добавил старик.
Кривцов посмотрел на него, ничего не сказал и выпил. Протянул рюмку и выпил еще. И еще протянул, но отвел руку назад.
— Не хочу. Странный вы человек! И отвернулся к стене.
Так лежал с полчаса, потом встал, сел на кровати. Старик сидел возле.