И вот, не раскол, но все же Ирина и Груня больше подруги, чем та же Ирина и сестры; летом обе они почти неразлучны, часто зеленая институточка, босиком, бегает к Груне и на деревню. Уже в одиннадцать лет та| за работницу, отец становился на ноги слаб, бабка Маланья глуха, а Груня гоняла корову на росу, возила на колымажке навоз, скородила. Ирина, застенчивая и при гостях, и в институте, с какой то стремительной жадностью помогала подруге во всем. Иногда она брала Грунины руки и, крепко комкая пальцы, сжимала их, не зная, как выразить жадную свою ненасытность, любовь.
Сменилось и поколение пастушат, но эта бессмертная нация хранила во всей полноте бессмертный свой быт: пила по весне клевенику, безжалостно портя молодые березки, была весьма снисходительна к пастве, когда забиралась та на зеленя, играла до одурения в ножички, баловалась на зорьке цигаркой, крала яблоки, груши, картошку, разводила костры; неизменным их спутником был теперь Лев, с детства впивая просторы полей, холодок раннего утра, наливая янтарным вечерним теплом юную свою русскую душу.
Кухарка Прасковья была все на одной поре, летний ожог заменял ей румянец, привычка, выносливость — никшую силу. Настя служила во Мценске у богатого купца Пчелкина; нечаянно выросла она высокой, красивой, ресницы были черны от природы, на щеках явственный след розовой папиросной бумаги, на губах глицерин. По праздникам изредка приходила она проведывать мать и приносила в платочке из Фетисовской булочной булку и от Петра Федосеича «столбиков» — коричневых пряников с чуть пригоревшим, жестковатым изюмом.
Бог знает, как бы и дальше все протекало в мирном быту Крутицких-на-Сухаревке (были еще Крутицкие-на-Головлеве), и присных им, близких, если бы в смену весен и зим не ворвались другие, мировые, катастрофические: война, революция, общие какие-то, в недрах душ закипевшие кратеры. Было нарушено все: и путь углубленности, прозрачного некоего прозрения в жизнь — для старших членов семьи, и спокойного сочного роста для юности.
И сейчас не все еще ясно в общей участи наших скромных героев, но судьба иных уже завершена…
V Многое переменилось за последние годы и в жизни маленького индийского принца на Сухаревке.
Подрастал с другими и он, но не слишком. В четырнадцать лет можно было дать Груне, пожалуй, не больше одиннадцати. Бабка Маланья становилась все плоше, редко слезала с печи, только за крайней нуждой, охала и причитала; все хозяйство по дому лежало на Груне, нелегкое, в общем, житье.
Но все еще ничего, покуда был в доме отец. Не был Никита, по прозвищу Рыжий, щедро одарен судьбой: косноязычил, угрюмо и мрачно ленился, тосковал без спиртного, а когда случалось достать в базарные дни мутной в бутылке отравы, быстро хмелел и вяло и беспорядочно буйствовал.
У Груни тогда одни были мысли: поскорей уложите на коннике под образа это громоздкое, нетвердо по хате ступавшее тело; она становилась на цыпочки, брала отца высоко под мышки и вела его, с трудом сдерживая готовую на нее рухнуть тяжесть. Отец скашивал голову, неодобрительно что-то мычал, коричневая пенка корявилась у губ, отдельные волоски из усов к ней припеклись. Свалившись на конник, он затихал, Груня подсовывала ему повыше подушку без наволочки и покрывала тулупом, отец наморщивал лоб и глядел на нее. Способность произносить членораздельные звуки почти вовсе его покидала, но он старательно кривил угол рта и, видимо, силился что-то сказать; ничего из этих попыток не выходило. Время от времени Груня брала полотенце и вытирала концом его с наволочки пенистую отцову слюну. Потом, подождав, пока отец не заснет, тихонько ложилась сама в уголку около печки.
Наутро Никита редко, сквозь зубы, поругивался, и вид имел сумрачный и виноватый. Груня также была с ним притворно груба и непритворно ласкова; охотно и весело, с уверенными, так не идущими к ее сутулым плечам движениями, резала она хлеб на столе и из сенец несла самовар, широко раздвинувши локти. Она скупо и крепко отвечала отцу, стыдила и с радостью видела его виноватость за невнятными его и смущенными ругательствами. Потом отец, попивши чайку, поднимался и, надевши тулуп, хлопал Груню в дверях по спине, она деловито ему отвечала: «Ну, ну, иди, леший, не выспался, знать!»