Отвезли Семена в больницу, лечили. Но недолги были светлые дни, когда сознавал, что нашел в себе силы начать жить по-божьему. Скоро узнал он сомнения. Они приходили к нему в серых больничных тоскующих сумерках, когда душа сливается с зыбью вдруг посеревшего, потускневшего воздуха, заполняющей быстро, бесшумно, будто украдкой углы и простенки. И не было в эти часы того подвига, который не затерялся бы, не посерел в этой растворенности видимой жизни. Все это было не в мыслях, — мысли Семена были несложны и просты, — даже не в чувствах его, а в смутном ощущении плывучести всего бытия, когда порою казалось, что руки и ноги уносит куда-то в ускользающую даль. Тогда исчезало различие между тою рукой, что когда-то была, и тога, что осталась, укороченная. Обе одинаково не были-были.
Не становилось легче и тогда, когда зажигались огни, — мертвенно-нежные в сумраке долгих ночных коридоров.
Приходила к Семену иногда фельдшерица, Анна Васильевна, и садилась на стул возле пего. Едва ощутимый запах стекал с ее вьющихся да еще пеной взбитых волос и омывал его терпкою лаской. Лоб и шея ее белизной необычайной и матовой нежили глаз. И перерождался в эти минуты Семен. Ему, крестьянскому парню из Малых Рожков, становились понятны и близки неотразимо в тот миг: изысканность этой теплой живой белизны, над которой душистым и тающим облаком вздымались пышные волосы; под светлую белую кофточку, под броню халата, охранявшего святость ее от грешного мира, уходившие близкой, зовущей покатостью скрытые линии плеч; взгляд ее глаз, из которых, как мед из полного сота, проступала и омывала их прозрачною влагой неосознанная исконная женская ласка, симпатия.
И. смыкая ресницы, он опять вспоминал: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя…» Но знал; теперь он не выколет глаза. Нет, смотреть, смотреть, любоваться, пить, вдыхать неземной аромат, уплывать, на неведомых волнах покачиваясь, с нею, сестрой, видеть и знать во всем мире только ее… Может быть, это был ангел со слишком прозрачными, невидными легкими крыльями, или были спрятаны они там, под больничным халатом? Но нет, не сестра и не ангел. Не одни глаза, и руки тянулись к ней, — снова обе руки. Смутно дрожали, просыпаясь от долгого сна, пальцы правой руки — там, где были когда-то. И не только не расплывалась в потемках, как в часы одиночества, вместе с умершей живая рука, но и умершая снова как бы воскресала, и были обе они так сильны и молоды, такой горячею жизнью загоралась в них кровь, так заключили бы эту белую девушку из чуждого мира в незыблемую ограду свою…
Анну Васильевну этот черный больной, отрубивший руку себе, занимал. И, как знать, в ответ на его горячее чувство, всегда ощутимое, всегда волнующее, под могучим телом его, прикованным на короткое время к постели, не колдовала ли неосознанно женская прелесть ее в час, когда нежные загорались в потемках огни?
И опять растворялся и уплывал куда-то в пространство его евангельский подвиг.
И вот в один вечер сошел Семен с ума.
Завтра он должен был выходить из больницы и как в тумане слушал слова фельдшерицы, не понимая их. Он лежал неподвижно, прислушиваясь только к себе и не в силах противиться себе. И когда она встала, чтобы уйти, взял ее за руку и наклонил крепко к лицу. Губы его что-то шептали, но слов не было слышно. Она склонилась еще, чтобы расслышать, что он говорит. Но одною рукою сильно охватил Семен ее стан и весь метнулся с подушки к лицу, близко склоненному.
Все это было только мгновение. Быстрым, коротким движением она оттолкнула его, и Семен уловил в глазах ее один острый испуг. Она не сказала ни слова и быстро, бесшумно, сию же минуту ушла.
Минула ночь — очень долгая. Он ждал ее утром и днем. Она не пришла. После обеда за ним прислали подводу. С тяжелой и смутной душой шел Семен, спускаясь со ступенек крыльца под навесом.
Но вдруг ему показалось, что кто-то стоит за окном. Он обернулся и успел уловить, как быстро она отняла от глаз кружевной свой платочек. Лицо ее было бледно, и глаза не опустились перед взглядом Семена. Он снял свою шапку и поклонился ей. Она осталась стоять недвижимо.