— Вот именно, господин председатель!
Биллей в восторге от того, что председатель суда подсказал ему формулировку мотива преступления. Выходит, это преступление внушено страстью! Если дело и дальше так пойдет, процесс может окончиться в этот же вечер… Все знают, как снисходительны присяжные к преступлениям, внушенным страстью. А тем более сейчас, сразу после победы, когда страсть, о которой идет речь, — это любовь к родине…
Тому, кто выходил из зала суда после второго дня процесса Виллена, 25 марта 1919 года, было трудно понять, где он побывал: присутствовал ли он на суде над убийцей или на пышных похоронах Жореса, состоявшихся с пятилетним опозданием. Правда, на суде выступили семнадцать гражданских истцов.[8] Но ни об убийце, ни об убийстве речь не зашла ни разу. Никто но допрашивал Рауля Виллена. Никто им не занимался. Семнадцать истцов произнесли семнадцать надгробных речей о Жоресе. Восхваляли достоинства его политики, все то доброе, что сделал он для Франции и для рабочих, его огромный талант оратора, его душевные качества — все это вспоминали, перечисляли, повторяли без конца, нагоняя скуку.
Единственное, если можно так сказать, заслуживающее внимания зрелище являли собой присяжные: два торговых агента, ветеринарный врач, домовладелец, ремесленник, три предпринимателя, два рантье, коммерсант и служащий торговой фирмы. Итого один служащий на одиннадцать буржуа! Буржуа, которых явно раздражали все эти разговоры о социализме и Жоресе. Достаточно взглянуть, как они нетерпеливо ерзают, пожимают плечами, ухмыляются. Присяжные не скрывают своей антипатии к убитому, и было неуместно и вместе с тем бесполезно напоминать им, что Жорес зажигал сердца рабочих, был надеждой обездоленных, защитником униженных, ведь эти люди желают только одного: оставить Жореса в покое и попытаться «объективно» рассмотреть факты. Убийца Биллей или нет? Было ли его деяние предумышленным? Являлся ли он участником заговора? Имелись ли у него сообщники? Всего этого гражданские истцы, по-видимому, пока не хотят касаться, словно обстоятельства смерти Жореса, мера ответственности его убийцы или убийц менее важны, чем политическое наследие великого лидера, на которое претендуют те или другие из них. Впрочем, обращаются с этим наследием несколько вольно. Слушая этих господ, начинаешь понимать, что социалистическая партия Франции, присоединившаяся к священному союзу борьбы с Германией и во время войны входившая в правительство, больше не желает ничем быть обязанной Жоресу-пацифисту. Теперь нужен такой Жорес, который подходил бы новой социалистической партии: более респектабельный, более «национальный».
В частности, остерегаются вспоминать, что за несколько часов до смерти он сказал государственному секретарю Абелю Ферри: «Если вы все-таки объявите всеобщую мобилизацию, мы по-прежнему будем выступать против и, в случае необходимости, дадим себя расстрелять!» Нет, это забыто. Предпочитают говорить о том, что сделал бы Жорес во время войны, если б не был убит, без конца, разглагольствовать о его взглядах на военное дело, подчеркивать глубокую приверженность нации — его, Жореса, всю жизнь боровшегося за создание Социалистического интернационала.
Гастои Томсон, левоцентристский республиканец, даже сравнивает его с Гэмбеттой.
— Жорес, — восклицает он, — провозгласил, что родина неизмерил!о выше всех разногласий, всякой борьбы, всех классовых столкновений! Он не упускал случая выразить свое глубокое восхищение Гамбеттой, чью политику в отношении Эльзаса и Лотарингии он продолжал…
А дававший перед этим показания депутат д'Эстурнель де Констан заявил: «Жорес был воплощением патриотизма, но его не поняли!*
Адольф Мессими, бывший военный министр и кадровый генерал запаса, заходит еще дальше.
— Жорес, — говорит он, — мог бы сыграть важную роль во время войны! Он отдал бы всего себя делу национальной обороны! Если бы в августе 1914 года он был жив, то пришел бы сказать мне; «То, что я предвидел, сбывается. Немцы начинают окружение с правого фланга. Нам следует избрать оборонительную тактику».