— Что касается меня, кабальеро, то у меня, верите ли, никогда не было невесты, говорю вам сущую правду…
— Уж в чем в чем, а в этом я ни капельки не сомневаюсь, — отвечал я с ухмылкой.
— Я очень рад, что вы так покладисты, кабальеро, потому что мне совсем не хотелось бы затевать с вами ссору…
Пока он говорил, меня так и подмывало встать и стукнуть его по башке или выплеснуть ему в физиономию остатки кофе, но я сдержался, убедив себя, что, ввяжись я в подобных обстоятельствах в драку, я же буду еще и виноват, и, когда я переборол себя и решил не связываться, — тем более что эта жаба в человеческом обличии даже чем-то начинала мне нравиться, своей из ряда вон выходящей развязностью, должно быть, — горбунок, одарив меня самой шутовской улыбкой из своего репертуара, произнес, обнаруживая желтые лошадиные зубы:
— Эти часы обошлись мне в двадцать песо… На моем галстуке ни морщинки, и он стоил мне восемь песо… Обратите внимание на мои ботинки, кабальеро, они стоят тридцать два песо… Разве кому-нибудь может взбрести в голову назвать меня голодранцем? Никогда! Не так, скажете?
— Ну что вы!
Он поморгал набрякшими веками и, мотнув головой, как шаловливый медвежонок, повел свою речь дальше, одновременно как бы вопрошая и утверждая:
— Так приятно бывает исповедаться в своих личных делах постороннему человеку, как вы считаете, кабальеро? А много ли найдется таких, кто мог бы так вот запросто подсесть в кафе к незнакомому человеку и завязать с ним любезную беседу, как делаю я? Не много, ответите вы. А почему, скажите?
— Не знаю…
— Потому что мое лицо источает непорочную честность.
Довольный донельзя своим умозаключением, мошенник с чертовским изяществом потер руки и изрек, окидывая помещение взглядом победителя:
— Я мягче французской булки и капризнее беременной на пятом месяце. Достаточно взглянуть на меня, чтобы убедиться, что я один из тех избранных, которых господь бог время от времени ниспосылает на землю в утешение роду людскому, дабы не отчаялась паства его, и хотя я не верую в пресвятую богородицу, благостыню источают уста мои и речи мои сладки, как гиметский мед.
Глаза полезли у меня на лоб от удивления, а Риголетто продолжал:
— Я мог бы теперь быть адвокатом, если бы учился, да вот не получилось. Зато я достиг совершенства в искусстве владения щеткой.
— Щеткой?
— Ну да, сапожной щеткой… И горжусь этим, потому что без посторонней помощи достиг общественного положения, которое занимаю. Или вас смущает, что я называю это искусством? Но разве самый последний уличный сапожник не величает себя «обувных дел мастером», какой-нибудь парикмахеришка — «специалистом по художественной стрижке и укладке волос» и «артистом» — платный партнер на танцульках?
Нет, честное слово, такого пройдохи я не встречал еще в своей жизни.
— А теперь вы что поделываете?
— Тем, кто меня не забывает, советую, на какой номер поставить. Уверен, что вы тоже будете моим клиентом. Могу рекомендовать…
— Не имею ни малейшего желания…
— Хотите сигару?
— Не откажусь.
Когда я раскурил предложенную мне сигару, Риголетто оперся лапкой о мой столик и произнес доверительно:
— Я вообще-то не очень люблю завязывать новые знакомства, так как люди вокруг, как правило, лишены такта и дурно воспитаны, но вы мне сразу понравились… показались мне человеком порядочным, и я хотел бы быть вашим другом, — и, произнеся эти слова, горбунок, хотите верьте, хотите нет, спрыгнул со стула и уселся за мой столик.
После этого вы не будете сомневаться, что Риголетто был самым бесцеремонным из своих собратьев, и это показалось мне настолько забавным, что я не мог удержаться и, протянув руку, похлопал его по горбу.
Уродец сделал было строгое лицо, но, решив, видно, что так будет лучше, рассмеялся:
— Пусть он принесет вам удачу, кабальеро, мне же от него одни убытки.
Я никогда не верил, что моя невеста может испытывать ко мне то же пылкое чувство влюбленности, которое меня заставляло грезить о ней днем и ночью.
Временами мне казалось, что моя жизнь наткнулась на нее, как река на возникшую вдруг посреди течения скалу. И это вот ощущение — что я река, разделившаяся на два рукава, с каждым днем иссякающие, так как скала с каждым днем раздается вширь, — и придавало прелесть тому жуткому, захватывающему дух наслаждению, в котором воедино слились упоение любовью и собственной гибелью. Вы улавливаете мою мысль? Жизнь, текущая в нас, натыкается, как на каменную глыбу, на другую жизнь, а поскольку воде не под силу с ходу разрушить камень, мы в конце концов страстно влюбляемся в это препятствие, которое стесняет наше движение, само оставаясь неподвижным.