Впрочем, мне должно было помочь мое давнее стойкое убеждение, что вне кайфа никто и никогда не бывает прав. Без него, «натощак», в так называемом нормальном психическом состоянии, наш взрослый мозг вырабатывает пошлость целыми тоннами, и тщетно было бы искать в нем красоту, благородство, искру величия или гениальности, которые сделали бы честь роду людскому. Даже любовь не рождает в душе ничего, кроме коротких, мгновенно гаснущих сполохов, а опьянение способно воспламенить на какие-нибудь десять минут. Остальное же время занято всего лишь бессмысленным похмельем.
Зато кайф длится целых восемь часов. Такой отрезок времени позволяет создавать, размышлять, творить в абсолютном смысле каждого из данных глаголов. Тем более что эта треть суток не измеряется привычными критериями: чудится, будто она длинна, как прустовские периоды. Воспоминание о «рядовом» дне весит не больше волоса, воспоминание же о кайфе — сложнейший клубок ощущений, который можно разматывать всю жизнь.
Обыденная работа мозга оскорбительна для самого понятия «интеллект» и не заслуживает звания мыслительной деятельности. Кайф же отличает высшая правота — она избавляет нас от пошлой банальности, вернув способность воспринимать любое явление по-детски остро.
Что-то многовато набралось в моей истории женщин, чьи имена начинались на букву «А»: Астролябия, Альенора, Артемида с ее храмом, Амели с ее башней. Эта наипервейшая буква алфавита, чью черноту отметил Рембо,[34] возникла тут не случайно. Гигантскому «А», пронзившему небо Парижа, суждено было вспыхнуть в огненном вихре моего желания.
И тогда уж никто не посмеет сказать, что моя любовь к Астролябии не обрела своего утоления. Сексуальный акт, в коем мне было отказано в этой комнате, свершится моими стараниями, когда я промчусь над городом на бреющем полете.
* * *
К восьми вечера обе молодые женщины «приземлились» в превосходном настроении. Альенора выглядела особенно счастливой и горячо обняла меня; я вытерпел ее слюнявые поцелуи в надежде, что их сотрут поцелуи Астролябии. Увы, моя возлюбленная повела себя более сдержанно.
— Ну как, понравилось тебе? — спросил я.
— Очень. Даже если твои намерения были сомнительны.
Глупышка — она не знала, что ее слова только укрепят меня в моем решении. Я мог бы ей сказать, что нравиться мне — значит сподобиться благодати и редкого везения, что нужно быть достойной этой чести. Но понял, что она просто рассмеется мне в лицо.
Мы спустились в бистро напротив их дома, и тамошний кускус пришелся нам весьма кстати. Женщины мои открыли для себя еще одно невероятное наслаждение — есть по завершении кайфа. Пища, освобожденная от комплексов вины и от запретов, которые порочат ее на протяжении тысячелетий, сама просится в рот, прыгает в него резво, как лягушка. Трудно даже представить себе, что можно встать из-за стола отяжелевшим. Трапеза превращается в веселую забаву.
Однако я участвовал в ней с меньшим энтузиазмом, чем мои спутницы. Трудно глотать еду, когда у тебя в животе целый самолет. Напрасно я боялся забыть о своем решении: мне стало ясно, что оно прочно обосновалось у меня в голове. Теперь я не успокоюсь, пока не совершу задуманное; я уже сейчас чувствовал себя бомбой с заведенным часовым механизмом.
И поведение Астролябии еще сильней подогревало мою решимость. Она рассказывала про свои видения с восторгом, казавшимся мне глуповатым. Разумеется, я знал, что все неофиты ведут себя именно так, но в данном случае это не находило во мне ни отклика, ни снисхождения.
На людей злишься чаще всего тогда, когда они ни в чем не виноваты. Сознавая всю несправедливость своей злости, я решил — не порвать с моей дамой, что лишь усугубило бы мою страсть, но отдалиться от нее. «Тысяча против одного, что она даже не заметит этого», — подумал я.
* * *
К чему усложнять себе жизнь?! Несколько лет назад я познакомился с неким Максимильеном Фигье, пилотом гражданской авиации. И теперь, позвонив ему, спросил без всяких предисловий, как управляют «боингом».
Он преспокойно ответил. Я записал его разъяснения, повторил эту информацию вслух, а потом задал главный вопрос: