— Очень интересная у вас работа, — сказала Астролябия. — Вы встречаетесь с самыми разнообразными людьми…
— Ну скорее мне приходится иметь дело с самыми разнообразными страдальцами — с иммигрантами, которые боятся, что я их выгоню на улицу; с обездоленными, которые демонстрируют свою нищету так вызывающе, словно считают меня ее виновником; с ассистентками романисток, которых раздражает мое желание им помочь.
Она улыбнулась. Альенора потребовала чая и принялась поглощать чашку за чашкой; тут мне стало ясно, почему Астролябия подала на стол такой огромный чайник.
— Альенора ничего не делает наполовину, — объяснила она. — Когда она пьет чай, то уж до победного конца.
Результат не заставил себя ждать. Писательница вышла в туалет, вернулась, снова вышла, снова вернулась, и так далее. Это был интересный случай вечного движения. Всякий раз, как она исчезала, я пользовался ее отсутствием, чтобы хоть на шаг продвинуться в своих ухаживаниях:
— Мне так хотелось бы снова увидеться с вами.
Или:
— Я все время думаю о вас.
Или:
— Даже в трех куртках, надетых одна на другую, вы смотритесь грациозной и стройной.
Или просто брал ее за руку.
Но тут в комнату снова врывалась Альенора, что так и не позволило молодой женщине преодолеть начальную стадию смущения и ответить мне.
Как же мне хотелось посоветовать нашей несравненной романистке посидеть в сортире часок-другой, не возвращаясь к нам: ну, зачем ей сюда приходить, если спустя минуту она опрометью бежит назад? Я даже заподозрил, что убогой движет нечто вроде детского садизма.
— А вы неразговорчивы, — сказал я под конец Астролябии.
— Просто не знаю, что вам сказать.
— Ладно, я понял.
— Нет, ничего вы не поняли.
Я написал свой адрес на клочке бумаги: мне было известно, что он у нее уже есть, но лишняя предосторожность никогда не помешает.
— Может, вы дадите мне ответ в письменном виде, — сказал я ей на прощание.
* * *
Влюбиться зимой — не очень удачная затея. Симптомы влюбленности в это время года более возвышенны, но вместе с тем и более мучительны. Безупречно чистая белизна мороза подстегивает мрачную радость томительного ожидания. Озноб распаляет лихорадочную страсть. Те, кому выпало влюбиться на Святую Люцию,[14] обречены на три месяца болезненной дрожи.
Другие времена года отличаются своими заманчивыми приметами — набухшими почками, или тяжелыми гроздьями, или пышной листвой, — позволяющими укрыть муки любви. А зимняя нагота не дает никакого приюта. Есть нечто куда более коварное, чем мираж в пустыне, — это знаменитый мираж холода, оазис полярного круга с его ледяной, безжалостной красотой, порожденной отрицательными температурами.
Зима и любовь имеют одну общую черту: и та и другая внушают желание искать утешителя в этом тяжком испытании; увы, обе они схожи тем, что утешение здесь невозможно. Мысль о том, чтобы излечить холод теплом, покажется влюбленному кощунственной; намерение излечить пламенную страсть, распахнув окно и впустив студеный воздух, сведет его в могилу в рекордно короткое время.
Мой ледяной мираж звался Астролябией. Она мерещилась мне всюду куда ни глянь. Те нескончаемые зимние ночи в промерзшем жилище без отопления, где она дрожала от холода, я мысленно проводил вместе с ней. Любовь исключает себялюбие: вместо того чтобы воображать, как я, тело к телу, согреваю мою прекрасную даму огнем любви, я заодно с ней коченел все больше и больше, и не было предела тем жгучим укусам мороза, какие мы не смогли бы перенести вдвоем.
Холод был уже не угрозой, но всемогущим властелином, который оживлял нас, говорил с нами от своего имени: «Я — Холод, и если я царствую во вселенной, это объясняется такой простой причиной, что она даже никому не приходит на ум: мне нужно, чтобы меня чувствовали. Это желание свойственно любому артисту. Но ни один артист в мире не достиг такого успеха, как я: меня чувствуют все люди в мире и все миры во вселенной. Даже после того, как угаснет Солнце и все другие звезды, я по-прежнему буду обжигать и живых и мертвых, и все они ощутят мою ледяную хватку. Каковы бы ни были небесные предначертания, непреложно лишь одно — последнее слово останется за мной. Столь возвышенная гордыня не мешает моему смирению: если меня не чувствуют, я ничто; я могу существовать лишь в дрожи тел, ведь холод тоже нуждается в топливе, а мое топливо — это ваше страдание, страдание всех людей, во веки веков».