Были вэроолые приемлемые; были и совсем хорошие. Мороиого врача в белом кителе, Александра Павловича, очень я любил. Полюбил сразу и нового нашего, или точней тетимилиного соседа, Виктора Петровича Барановского, молодого отца трех маленьких дочерей. Был он владелец завода, больного богатства человек, которому богатство было не к лицу, что он и сам, по–видимому, чувствовал. Очень хорош был собой — в русской рубахе (которую летом воегда и носил), в пиджаке нелеп, во фраке ужасен. Капиталом своим — я в том убежден — не утешен, а сам себе противен. Однажды, вскоре после покупки им дачи в Райволе, мы пошли к нему в гости, отец со мной; в «крымском» был я тогда возрасте, но, слава Тебе, Гооподи, без перчаток. Он угостил нас краоиым вином — бордо; выписывал его бочками из Бордо. Выпил я отаканчнк, еще стаканчик; принял живое участие в разговоре, тем более, что Виктор Петрович говорил не с одним отцом, но и со мной. Когда мы ообралноь, однако, встать и уйти — ай! — встать я не мог: бордо, как говорится, ударило мне в ноги. Пришлось посидеть еще полчасика. Пришла девочка, Милочка, с двумя косичками, ангельского вида. Мамка принесли двойняшек: на одной руке неола беленькую Ирочку, на другой — смугленькую, Таму. По году им было, а Милочке пять. Семь лет спустя, когда я вздумал женитьоя, отец мой всерьез возражать не отал, но выразил сожаление о том, что я тороплюоь: рано собрался, подождал бы; Милочка подрастет, лучше жены себе не найдешь. Он был прав. Так и олучилооь. Я на ней женился. Но позже, гораздо позже. Он до этого не дотянул.
И еще были хорошие взроолые: Похитонов, Даниил Ильич, милостью Божией музыкант; Марианна Борисовна Черкасская, тоже из Мариинского театра, дивный голос которой, в самую глубь грудной клетки, в диафрагму поставленный, и в разговоре порой звучал; Александра Федоровна Сазонова, подруга ее; дойдет очередь и до них. Но дети Сазоновой, дети Черкасской были, как никак, еще занятней матерей, а Похитонов, в тридцать пять лет, мог, по легкому и веоелому нраву, за двадцатилетнего сойти, и любили мы его, юнцы и сверстницы ианн, как если бы и ои был нам ровесником. Даже и один пожилой взрослый, часто летом у нас бывавший, книги мне даривший, внушал мне отраиную какую‑то, снноходительиую симпатию.
Петр Денисович Кедров, пятидесятилетний холостяк, служил в Управлении Казачьих Войск, но ни о каких войсках или казаках мы от него ни слова не олыхалн. Пахло от него сигарой и какими‑то неприятными вялыми духами. Вннт&р был первоклаооный. Любил сыр (ио вырезал его полукругом, за что ему попадало от моего отца), бенедиктин и рыбную ловлю, — так просто, стоя часами с удочкой в беседке, вылавливать плотву или окунька, — а также шептать дамам на ушко непристойности, после бенедиктина. Собирал книги. Порнографические держал под замком. Среди других, на открытых полках, были и вовсе не плохие. При поступлении в университет, получил я от него в подарок полезнейший фолиант: Форчеллннн, Totiue Latinitatis Lexicon, а задолго до того идиотскую немецкую книжку, дневник Колумба, оброненный им иа дно морское, вследствие чего покоробился он, посинел, весь оброс — на ощупь явными — ракушками и кораллами. Также были у него книжки, помещавшиеся в жилетном кармане и которые без лупы невозможно было прочеоть. Чуть ли не и «Евгений Онегин» был у него такой ке, — конечно не для чтения.
Раз, и только раз, обедал я у него — в переулке возле Вассейной — с мамой. Обед был на славу; кухарку он держал отличную. После дессерта, мама пошла на кухню, чтобы ее похвалить. Кухарка, в ответ, разразилась слезами, целовала маму в плечо, и перекрестившись перед образом в углу, промолвила: ведь это в первый раз у нехристя, барина моего, обедает настоящая замужняя барыня, а шлюхам готовить, какая может быть радость? В столовой, Петр Денисович рассказал нам, что после недавнего «галантного», как он выразился, вечера наедине avec une charmante femme du demi‑monde, он утром, невзначай, вернулся оо олужбы домой, и застал у оебя священника, приглашенного кухаркой, кадившего на все четыре стороны и окроплявшего стены оовященною водой. Был отслужен, по воем правилам, очнотнтельиый молебен. Бесы любодеяния были изгнаны. «Мне оставалось только раокланяться и ретнроватьоя».