Каподистриа… как ему удалось так вжиться в роль? Вам покажется, что в нем больше от гоблина, чем от человека. Плоская обжатая голова змеи с огромными, как бы выдавленными мочками; волосы — треугольником на лбу; белесый мерцающий язык всегда занят скольжением по тонким губам. Он несказанно богат, и целыми днями он сидит на террасе Брокерского клуба, глядя на проходящих мимо женщин беспокойным взглядом человека, бесконечно тасующего старую засаленную колоду карт. Время от времени он щелкает своим хамелеоньим языком — сигнал, почти незаметный для постороннего. Тогда с террасы соскальзывает фигура, чтобы выследить женщину, которую он выбрал. Иногда его агенты открыто останавливают женщин на улице. Упоминание о деньгах никого не оскорбляет в этом городе. Некоторые девочки только смеются в ответ. Другие сразу соглашаются. Вы не увидите раздражения на их лицах. Добродетель здесь никогда не рядится в чужие одежды. Равно, как и грех. Оба естественны.
Каподистриа же сидит отстраненный от всего этого, в своем безукоризненном шагреневом пальто, с цветным шелковым платком на шее. Его узкие туфли начищены до блеска. Друзья зовут его Каплуном — из-за большого мастерства по сексуальной части, которое, по слухам, столь же велико, как и его состояние, или из-за его уродства. Он каким-то непонятным образом связан с Жюстиной, которая говорит о нем: «Мне его жаль. Его сердце зачерствело, иссохло, и у него осталось только пять чувств, подобных осколкам разбитого винного бокала». Однако непохоже, чтобы столь монотонная жизнь угнетала его. Семья Каподистрии отмечена рядом самоубийств, его наследственность отягощена умственными расстройствами и душевными недугами. Тем не менее он невозмутим и говорит, трогая свой висок указательным пальцем: «У всех моих предков голова была не в порядке. И у моего отца тоже. Он слыл большим любителем женщин. Когда же стал очень стар, то заказал себе резиновую модель идеальной женщины в натуральную величину. Зимой ее можно было наполнять горячей водой. Она была потрясающе красивой. Он звал ее Сабиной, как свою мать, и брал с собой повсюду. У него была страсть к путешествиям на океанских лайнерах, и он фактически прожил на одном из них последние два года жизни, путешествуя в Нью-Йорк и обратно. У Сабины был великолепный гардероб. Стоило посмотреть, как они, одетые к обеду, входили в зал. Он путешествовал со своим санитаром, слугой по имени Келли. Между ними, поддерживаемая с двух сторон под руки, как прекрасная алкоголичка, шла Сабина в восхитительном вечернем платье. В ночь своей смерти он сказал Келли: «Пошлите Деметрию телеграмму и сообщите, что Сабина этой ночью умерла в моих объятиях, не испытывая никакой боли…» Ее похоронили вместе с ним недалеко от Неаполя». Смех самого Каплуна был самым искренним и неподдельным из всех, что мне приходилось слышать.
Позднее, когда я почти сошел с ума от забот и сильно задолжал Каподистрии, оказалось, что он гораздо менее сговорчив; а однажды ночью я увидел полупьяную Мелиссу, сидящую возле камина на ножной скамеечке и держащую в длинных задумчивых пальцах мой вексель с коротким, грубым, обидным словом «погашено», начертанным наискосок зелеными чернилами. Мелисса сказала: «Жюстина оплатила бы твой долг из своего огромного состояния. Я не хотела видеть, как она прибирает тебя к рукам. Кроме того, хотя теперь я тебе безразлична, я все же хотела что-нибудь сделать для тебя — это была самая маленькая из жертв. Я не думала, что то, что я спала с ним, так тебя заденет. А разве ты сам не делал того же ради меня? Я имею в виду, разве ты не занимал денег у Жюстины, чтобы отправить меня на рентген? Хотя ты врал об этом, я знала. Я не буду лгать, я никогда не лгу. Вот возьми и порви это. Но никогда больше не играй с ним на деньги. Он — не твоего поля ягода». И отвернулась, на арабский манер освобождаясь от мокроты.
Что касается внешней жизни Нессима — раздутых, утомительных приемов, сперва созывавшихся для встреч с коллегами по бизнесу, а затем преследовавших какие-то непонятные политические цели — то я не хочу об этом писать. Прокрадываясь через большой зал, по ступенькам в студию, я останавливался, чтобы изучить большой кожаный щит на камине с изображенным на нем планом стола, чтобы узнать, кого поместили по левую, а кого по правую руку от Жюстины. Некоторое время они любезно пытались включить меня в эти собрания, но я быстро устал от них и ссылался на нездоровье, хотя бывал рад провести время в студии или в огромной библиотеке. А потом мы собирались как заговорщики, и Жюстина отбрасывала показную веселость, скуку, раздражительность, которые она носила в обществе. Они сбрасывала туфли и играли в пикет при свечах. Потом, отправляясь в постель, она проходила мимо зеркала на нижней лестничной площадке и говорила своему отражению: «Надоедливая, претенциозная, истеричная еврейка — вот ты кто!»