Жизнь Суханова в сновидениях - страница 48
— Духовного содержания? — насмешливо повторил Суханов. — Значит, это у тебя называется духовностью — темный клубок шаблонных суеверий, облаченный в случайные многовековые символы и подаваемый на изукрашенном драгоценном блюде для потребления крестьян?
— А у тебя что называется духовностью, позволь спросить, коль скоро ты сейчас одной фразой разнес в пух и прах все мировые религии? — улыбнулся Далевич.
— Извечное стремление человечества к покорению новых высот, — не колеблясь сказал Суханов.
— Под которыми ты, ясное дело, разумеешь всевозможные достижения цивилизации, направленные на укрупнение заводов и упрочение ячеек общества? — добродушно уточнил Далевич. — В конце концов, вы ведь именно это и проповедуете: полезное искусство на службе Великого Будущего? А кстати, не приходило ли тебе в голову, что твой соцреализм и моя православная живопись имеют много общего; я даже больше скажу: первое является логическим, хотя, к сожалению, оскудевшим продолжением второго. И тут, и там — глубокие общинные корни; и одно, и другое служит возвышенной цели — народному благу или спасению человечества, это как посмотреть. Кроме того, художник и в первом, и во втором случае выступает, если можно так выразиться, как безымянный учитель, человек сострадающий, чья священная миссия — воспитывать, просвещать, указывать путь; в целом это очень русское понимание роли художника — ты не находишь? — столь отличное от западного представления об одиноком мечтателе, который ведет свою личную игру во имя самовосхваления. И конечно же, как соцреализм, так и православная живопись стремятся к идеальному, воображаемому будущему, с той только разницей, что для вас идеал сугубо материален, этакий рай земной, вашими же руками сляпанный, тогда как для меня…
— За каким чертом приплетать сюда соцреализм? — перебил Суханов. — Я говорю об искусстве! Искусство — это не общность целей и не благородная миссия. Это выражение души художника, его индивидуальности, его титанического стремления возвыситься над обыденностью, сказать новое слово, извлечь неожиданный, загадочный, яркий самородок красоты из-под смутных наслоений нашего бытия, заметить бесконечное в повседневном — настоящее искусство снисходит на нас как счастливое откровение, воспламеняет все наше существо! А твои средневековые богомазы ставили перед собой лишь прикладные задачи, послушно иллюстрировали несколько замшелых банальных тезисов о вечности маленького человека. Раздавленные бременем своего же собственного кредо, «блаженны нищие духом», они никогда не шли на риск, никогда не преступали границ, никогда не старались коснуться новой, доселе нетронутой струны нашей души…
Он умолк, чтобы перевести дыхание, и сам удивился той внезапной страсти, что звенела в его голосе: он был застигнут врасплох неодолимым желанием, которое, вдруг пробудившись, целиком им завладело, — желанием нарушить молчание долгих лет, выпустить на свободу потаенные мысли о том, что когда-то он принимал ближе всего к сердцу, — и быть понятым. Троюродный брат, как он заметил, смотрел на него с выражением, близким к изумлению, и даже забыл донести до бороды очередной ломтик яблока. Молчание ширилось в воздухе, как расплывающееся по ткани пятно.
Наконец Далевич сморгнул, вернул ломтик яблока на блюдце и зааплодировал с театральным возгласом:
— Браво, Толя! Слышу речь художника, а не критика, и уж тем более не критика из журнала «Искусство мира»! Ценю твое красноречие, но никак не могу разделить твоего пренебрежения к «границам» — так ты, кажется, выразился? Я согласен, что искусство не должно чураться исканий, но, по моему скромному убеждению, искусство достигает величайших высот именно тогда, когда его искания ограничены его же пределами. Не тот художник гениален, который отметает старые традиции и с головой бросается в неизведанную, ошеломляющую и, возможно, бессмысленную пучину, а тот, который, творя в определенных рамках, бережно приоткрывает нам шоры на вершок-другой, чтобы мы увидели свое отражение в слегка искривленном зеркале, нашли двойное дно в самых привычных вещах или двойной смысл в самых затертых словах — короче говоря, отряхнули залежи пыли с нашего мира, — а художник тем самым помогает нам подняться вместе с ним на более высокую ступень бытия. Вот почему Шагал, с его обманчиво-простой, детской вселенной, где обитают летающие скрипачи, зеленолицые влюбленные и загадочно улыбающиеся коровы, всегда будет на голову выше Кандинского, с его ледяными водоворотами цвета и утонченными абстрактными композициями, невзирая на блистательное новаторство последнего.