— Наливай, — перебил я, а сам подтолкнул к нему рукопись. — Только сначала взгляни.
Лев пробежал глазами заглавие.
— «Сюрреализм и прочие западные «-измы» как проявление несостоятельности капиталистического искусства»? — с отвращением прочел он вслух. — Зачем это я буду тратить время на такую…
— Ты прочти, ладно?
Пожав плечами, он неторопливо отхлебнул из стакана и перевернул страницу. Я изучил причудливые лужицы талого снега, растекающиеся у меня из-под ног по желтому в черную клетку линолеуму, понаблюдал за ошалелой, упустившей свое время мухой, сонно ковылявшей по подоконнику, сделал глоток отвратительной водки. Краем глаза я заметил, как Лев пару раз покосился в мою сторону; однако потом он только шуршал листами, не поднимая головы, и молча хмурился. Прошло полчаса, затем еще десять минут. Он швырнул последнюю страницу на стол.
— Что это за хрень? — сказал он. — Чья это писанина?
Я залпом опустошил стакан. Мои внутренности обожгло.
— Моя, — ответил я ему. — Моя писанина.
Его глаза сощурились.
— Толя, — протянул он. — Это что, потуги на юмор?
— При чем тут юмор, это будущая публикация. Мне просто хотелось вначале тебе показать, чтобы объяснить… Нет, погоди, ты выслушай. — Теперь и лицо у меня будто обожгло огнем. — Я много думал про то, как Хрущев разогнал нашу выставку. И знаешь, к чему пришел? Он, перекрыв нам кислород, действовал не как представитель государственной власти, прижавшей к ногтю горстку художников-авангардистов. Он действовал как представитель народа, нашего народа, который не понимает и не может понять чуждых убеждений, которых придерживаемся мы. Народу искусство наше не нужно, Лева. Так было раньше, так будет всегда. Людям претят искаженные лица Филонова, летающие звери Шагала, черные квадраты Малевича — у них в повседневной жизни и без того хватает трагедий, сюрреализма и черноты. В прежние времена им для успокоения требовались иконы; теперь им требуется псевдоискусство таких творцов, как мой тесть, — чтобы и по головке погладили, твердя о светлом будущем, и по плечу похлопали, уверяя, что все они делают одно общее дело, что труды их ведут к достижению высокой цели…
Муха с вялым жужжанием билась в оконное стекло, за которым в синеватой дымке косо падал снег. Лев не сводил с меня глаз, но теперь в его тяжелый взгляд закралось новое выражение. Я говорил долго — говорил, что русское искусство исподволь ведет гнетущую, вековечную борьбу с русской историей, что все мы волею судеб отбываем пожизненный срок в застенках безмолвия и мечем бисер перед свиньями, что участь наша — быть приговоренными к этой темной, неблагодарной земле, и оттого нам не остается другого выбора, как отступить в безвестность, в успокоенность, в мелочные заботы повседневного, частного существования…
А потом Лев нарушил молчание.
— Ты здесь столько умных речей наговорил, — тихо произнес он, — а я услышал только одно, и знаешь что? Страх — элементарный страх и ничего более. В общем, это можно понять, я и сам в страхе живу… — Он помедлил на протяжении нескольких ударов сердца. — Вот что я тебе скажу, Толя. У всех бывают минуты позора, но ты мне друг. Давай-ка выйдем с тобой на лестничную площадку, выбросим эту мерзость, страницу за страницей, в мусоропровод, а потом вернемся и допьем бутылку, и я тебе обещаю, что об этой истории никогда словом не обмолвлюсь. По рукам?
Лужица у меня под ногами высохла. Снег все еще метался в небе. Муха умолкла, впадая в зимнюю спячку. Я встал из-за стола, собрал разбросанные страницы и вышел в коридор. Лев побежал следом, и я, обернувшись на пороге, увидел, что его лицо преобразила та самая улыбка, которую я так любил, — необыкновенная, теплая, яркая. Я тут же отвел взгляд, не в силах смотреть, как погаснет свет у него в глазах. Без единого слова я ощупью нашел на полке свою шляпу, надел пальто, отпер засов, а потом, так и не повернувшись в его сторону, переступил через порог и притворил за собой дверь. Но после, хотя он не сделал попытки меня удержать ни словом, ни жестом, я еще потоптался с ноющим сердцем у него на площадке, зная, что через три недели статью напечатают и Лев больше не подаст мне руки, — и все равно я медлил, словно чего-то ждал, словно надеялся на чудо — что сейчас, вот сейчас откроется дверь и он скажет мне, сверкнув своей чудесной, всепрощающей улыбкой: «Прошу тебя, Толя, входи…»