Помню, как меня поразил случай с Суллером.
Суллержицкий, или, как мы его звали, Суллер, был товарищем сестры Тани по школе живописи. Особенный он был человек, ни на кого не похожий. Где бы ни появлялся, сейчас закипали жизнь и веселье. Помню первое мое с ним знакомство. У нас были гости — девочки и мальчики, мы пели, я аккомпанировала на фортепиано. Суллер подошел к нам в стареньком пиджачке и матросских, с раструбами книзу брюках. Мои гости с недоумением покосились на него.
— Малороссийскую песню "Чоботы" знаете?
— Да.
— А ну-ка!
Суллер стал недалеко от фортепиано и запел со второй же ноты высоким тенором, заливаясь куда-то вверх:
— Шла-а на речку, чоботы хлопали!
Все невольно заулыбались, и когда Суллер, дирижируя руками и подпрыгивая, перешел к перепеву, мы дружно подхватили. Все были в восторге. Я привыкла к нему и полюбила.
— Суллер, изобразите слона, пожалуйста! — приставали мы к нему, и он, прикрываясь своим обтерханным пиджачком и спуская руку как-то сверху, начинал помахивать ею из стороны в сторону совсем как хоботом.
— Суллер, — кричали мы вне себя от восторга, — а рыбу, рыбу в аквариуме!
Суллер вытаращивал глаза, устремлял их в одну точку, выворачивал из подмышек руки, изображая плавники, и мерно открывал и закрывал рот. Потом рыба неожиданно всплескивалась, ныряла и исчезала.
Суллер, взъерошенный, лохматый, вылезал из-под стола. Отец, схватившись за бока, покатывался со смеху, о нас и говорить нечего.
Пустяки ли, серьезное ли дело, Суллер ко всему относился с воодушевлением. Все, что он делал, он делал вовсю и всегда легко и играючи, напевая песенку.
И вот случилось непонятное: Суллер попал в тюрьму. Когда я думала о том, что он сидит за решеткой, мне представлялась большая, красивая птица. Она не может петь в неволе и только с утра до вечера в отчаянье бьется грудью о решетку.
Говорили, что Суллера посадили[23] за то, что он не пошел в солдаты, а когда его выпустили и он пришел к нам немножко сконфуженный в военной форме, я была ужасно рада.
Все эти аресты, преследования мучили меня только периодически и неглубоко. Было нечто, что мучило меня не переставая, разъедало душу злобой и ненавистью, мешало спать, жить, радоваться… Я не могу проследить, когда именно это началось.
Первое время я любила Танеева, любила его игру на фортепиано, особенно когда он играл не свое, а Бетховена, Моцарта, сюиту Аренского на двух фортепиано с Гольденвейзером. Я любила играть с Сергеем Ивановичем в теннис-лаун, причем мы одинаково увлекались игрой и смеялись во все горло. Я любила его кроткую, уютную нянюшку Пелагею Васильевну.
Постепенно все изменилось. Чем больше я замечала особенное[24], преувеличенно-любовное отношение мам? к Танееву, тем больше я его не любила. Когда Сергей Иванович приходил, я демонстративно уходила в свою комнату. Его грузная фигура, бабий смех, покрасневший кончик небольшого аккуратного носа все раздражало меня.
Бывало, толстый Емельяныч, подрагивая натянутыми вожжами, подавал к подъезду сани с обшитой мехом полостью, запряженные темно-серой красавицей Лирой, и мам? в бархатной шубе и котиковой шапочке отправлялась за покупками.
— Разве кто-нибудь у нас сегодня будет? — спрашивала я, отлично зная, что придет Танеев.
— Да не знаю, — говорила мам? — может быть, Сергей Иванович зайдет.
А вечером, конфузливо смеясь и потирая руки, появлялся Танеев. Он сидел весь вечер, иногда играя и с удовольствием поглощая зернистую икру и конфеты от Альберта.
Бывало, возвращались мы из пассажа или от Мюра и Мерилиза; мам? перегнувшись вперед, постукивала Емельяныча черепаховым лорнетом по широкой ватной спине:
— Заезжай в Мертвый!
И, обращаясь ко мне, говорила:
— Надо нянюшку Сергея Ивановича проведать.
Я молчала, стиснув зубы. Нянюшка Пелагея Васильевна с ее веснушчатым добродушным лицом и раскачивающейся походкой делалась мне ненавистной. Иногда мы неожиданно заставали дома Сергея Ивановича. Он обычно играл что-нибудь или сидел в своей крошечной столовой и пил чай. Танеев торопливо, неуклюже вскакивал, он не умел быть гостеприимным. Выручала нянюшка. Она приглашала садиться и угощала чаем. Я пряталась в темный угол, внутренне сжималась, из меня нельзя было вытянуть ни одного слова.