Может, я прав, может быть, нет, может, я слаб, может, атлет...
Боже мой, только что обнаружил бугорок на мошонке. Нет, нет, не может быть, только этого мне не хватало!
Ничего страшного. У этого кожистого мешочка, у этой авоськи, у этих легких секса, подверженных всевозможным эмоциональным встряскам, наверняка ведь должны появиться какие-то признаки износа, разве нет? Пустяки, это жилка дугой выгнулась, буду осматривать ее время от времени. Осмотри товар, приятель, как говорят уличные торговцы, указывая на разложенные на тротуаре перчатки, шарфики, калькуляторы. Осмотри товар.
Итак, несколько дней назад мы в гостях у Гордонов, стол накрыт на двенадцать персон, Гинни приглашает всех в столовую, и мы стоим там и ждем, пока она рассадит нас по местам. За что я ее люблю: она принадлежит к тому кругу людей, что закупают для своих кухонь гарлендовские гастрономические наборы, я хочу сказать, им проглотить какое-нибудь этакое пюре из лососины все равно, что мне вскипятить воду для кофе, по субботам-воскресеньям у них бывают в числе гостей известные кулинары. Сегодня к обеду подана сероватая водица с плавающими в ней кусками какого-то вещества, которое и назвать-то нельзя. Гинни распределяет это яство с замирающим от пугливой надежды сердцем, ее красивые глаза быстро-быстро моргают.
— М-м-м, — произносит кто-то. — О Гинни, — говорит кто-то другой, и ложки-вилки тихо кладутся на стол, а беседа приобретает нервно-оживленный характер. Кардиолог Ллойд в панике набрасывается на медицину: операции на сердце стали повальным увлечением, как удаление миндалин в тридцатых, заявляет он, почему-то показывая на свою тарелку, может, ему кажется, что там плавает миндалина. Затем Рауль, малыш Рауль, завладевает всеобщим вниманием — показывает номер, который везет в Лас-Вегас. Рауль из кожи вон лезет, стараясь скрыть разочарование. Он направляется за вином, но и тут ему нечем утешиться: Джек Гордон — он работает редактором в «Таймс» — угощает сегодня гостей чилийским красным. Вглядываясь в лицо Рауля, я вспоминаю обед, который он давал в своей роскошной квартире на крыше небоскреба на Пятьдесят седьмой улице, где все — высветленные полы, мебель — выдержано в разных оттенках белого цвета. Зато на стенах — красиво подсвеченные большие цветовые пятна. Комнаты заполнены оперными звездами, писателями, режиссерами и художниками — авторами картин, развешанных на стенах; весь антураж — сверкающее великолепием чудо, сотворенное взыскующей совершенства душой Рауля, а сам миниатюрный хозяин со счастливым видом бежит на кухню, взывая:
— Жан-Пьер! Жан-Пьер! По-моему, мы созрели для choucroute[7]!
Рауль обреченно опускается на свое место. Я, сидя по левую руку от Гинни, целую ее в щеку и приношу себя в жертву на благо обществу. Я ищу поддержки. Ловлю быстрый благодарный взгляд Энджел. Пытаюсь пропитать этим варевом ломоть черствого хлеба. Жан-Пьер! Жан-Пьер! По-моему, мы созрели для пюре из консервированной кукурузы!
Каждый упорно отводит взгляд от собственной тарелки, и наступает момент, когда всю компанию охватывает отчаяние. Не успел я опомниться, как слышу, народ за столом рассказывает истории об уличных ограблениях.
Эндриа Динтенфасс средь бела дня остановила такси на углу Сентрал-парк-уэст авеню и Семьдесят четвертой улицы, и как только такси затормозило, к машине бросился этот рослый молодой негр и галантно распахнул перед нею дверцу. Она слегка изумилась, но решила, что он узнал ее — Эндриа балерина, танцует в нью-йоркском балете. А ее муж Моше — знаменитый архитектор. Она улыбнулась и поблагодарила молодого человека; в тот миг, когда она наклонилась, влезая в машину, он положил ей "на талию руку и так подтолкнул ее, что она плюхнулась лицом вниз на сиденье. Он захлопнул дверцу, постучал ладонью по крыше такси и крикнул: «Езжай, мать твою!» И только после того, как Эндриа, побарахтавшись, приняла сидячее положение — чему помог рывок машины, быстро набиравшей скорость, — она обнаружила пропажу сумочки, висевшей у нее на плече.
— Должно быть, он срезал ее, — говорит она. — Все произошло так стремительно, он проделал все так дерзко, так элегантно, — она улыбается почти мечтательно, — ни одного лишнего движения.