В лапте сразу зачвакало, сквозь онучи проступила вода. Выбравшись на твердое, Текля села переобуться. Обмотала ногу сухим концом онучи, а в голове вились дума за думой… Двадцать пять весен, людоньки! Двадцать пять годочков бьются она и Андрон с бедами и никак не поборют их. Надежда была на сынов, на их помощь, да где они, соколы? Пока были маленькими, никто не видел, не знал, никто ни разу не спросил, что они ели, что пили, а как выросли…
Оборвалась — наверно, перегнила — шнуровка, и Текля, связав ее, стала обматывать ногу. Да, как выросли, все сразу заметили, всем до них дело. И туда нужны, и сюда в аккурат. Развезли соколят, разогнали по далеким местам, жди, мать, весточек. Средний, Павло, хоть изредка, да шлет, а вот Степан…
Переобулась, пора уже идти, а мысли не пускают, словно привязывают Теклю к земле, к деревьям. И не сидится, не терпится ей, а как-то хорошо хоть погрустить вволю, наедине. «Ой, Степан, Степан, где ты, мой сокол, дитя мое?»
Сорвала стебелек барвинка, повертела в корявых пальцах…
Ой, горе тій чайці, чаєчці-небозі,
Що вивела чаєняток при битій дорозі…
Высокие сосны замерли, словно прислушиваются к людским жалобам. Притихли птицы, только кукушка отсчитывает кому-то грядущие годы.
Двадцать пять — как один денек — откуковала. Двадцать пять…
— День добрый, Текля!
Это к ней? Даже вздрогнула.
— Посиживаете?
— Сижу. А вы уже из леса так рано?
Гривнячиха сняла с плеч короб, концом линялого платка вытерла пот.
— Рано, говорите? Не сидится. Поглядишь на ребят — ушла бы куда глаза глядят.
— Да посидите, переведите дух. Это я встала, переобуваюсь вот… Грибков насобирали? — Текля заглянула в лукошко. — Господи! — ужаснулась она. — Не заметили или нарочно поганок набрали?
— Какое там не заметила! — горько вздохнула женщина.
— Горюшко, да они же ядовитые!
— А где же, скажите, набрать хороших?
— Смотрите, Катря. Ведь дети. Как бы беды не вышло.
— Они уже привыкли. Вот принесу, обдам кипятком, а после на ночь в печь. Весь яд выпреет. — Катря копалась в лукошке, словно только теперь разглядела, что она на самом деле набрала. — Взяли моего, сказали — на маневры только, а кто их знает… Вот и бедствуем. Дети ведь маленькие, сидят голодные да голые.
— Вы без своего, а мы и вдвоем, да толку мало. И когда уж смилостивится господь, кто его знает…
Вздохнул ветерок, и зашумела опушка вокруг прошлогодними листьями, синими огоньками вспыхнула сон-трава.
— Война, говорят, будет, — сказала Катря. — Приехали наши из Бреста, так там, рассказывают, войска полнехонько.
— Всякое говорят.
— Не приведи господи… Про Степана так и не слышно?
— Не слышно.
Помолчали. Обе задумались.
— Пойду, — поднялась Текля. — Уже поздно.
— Конечно, конечно, — поднялась и Катря. — Ой, ноги отсидела! — Она стояла на коленях. Текля подошла, взяла под руки. — Видите, сама и не встала бы, — поблагодарила Гривнячиха. — Так вот и живем. Сядешь, а встать уже нет мочи… Ну, будьте здоровы.
— И вы будьте здоровы.
К лесу кто-то спешил — словно девочка. «Подожду, — решила Текля, — вдвоем веселее будет». Она помогла Катре надеть лукошко, нацепила на спину и свое.
«И чего она так спешит?» — подумала, узнав Марийку, прислугу графа.
— Что тебе, дитятко? Куда так бежишь? — встретила она девочку.
— Ой, тетушка! — Марийка никак не могла отдышаться.
У Текли замерло сердце.
— С Андрейкой вашим… Псы напали… Там учительница…
Текля бросилась бежать. Не обращала внимания ни на болото, ни на прутья. А они хлестали ее по рукам, по открытому лицу.
Андрей Жилюк служил у графа на псарне. В этот день, как всегда, он пришел на панский двор. За окнами еще спали, в легких розовых занавесках колыхалось утро.
— Это ты, Андрей? — спросил хлопца задыхающийся голос. Из тумана, сам посеревший за ночь, выступил дед Миллион. — Что там слышно, в селе?
— Вроде ничего. А тут?
— Гуляли всю ночь, — кивнул он на барский дом. — А теперь, видишь, спят. — Старик перекинул карабин, торчавший у него из-за спины, на другое плечо. — Собак раздразнили, едва не перегрызлись, до сих пор ворчат. Ты вот что, — сказал он немного погодя, — приказывали собак не кормить с утра. На охоту пойдут, что ли.