Помогая официантке, она снимает с подноса тарелки, ее по локоть открытые, обсыпанные веснушками руки проворно действуют. Не виделись мы с ней поболе месяца, и, по-моему, она изменилась. И внешне - крупный с горбинкой нос заострился, в каштановых, коротко подстриженных волосах вроде прибавилось седины; и как-то внутренне - стала не то чтобы суше, а сдержаннее; карие в крапинку глаза ее рассеянно озабочены, - то, что и прежде в них привлекало, какая-то затаенность, теперь еще заметнее. А возможно все это и потому, что мы просто давно не встречались и, восстанавливая прежнюю доверительность, присматриваемся друг к другу, и она также находит, что чем-то изменился и я.
На столе, кроме окрошки, появляется закуска - рулет с чесноком, малосольные огурцы и графинчик с коньяком - по такой жаре будто бы и лишние.
- Надо, - говорит Роза Яковлевна, разливая его по крохотным рюмкам.
- Надо так надо, - мгновенно перестаю я колебаться, тянусь чокнуться.
Она отрицательно качает головой, поднимает рюмку, пристально смотрит на нее, - словно в ней, помимо коньяку, еще что-то есть. Вспоминаю, что не чокаются, кажется, только на поминках, весело - ведь не на поминках же мы - осведомляюсь:
- Так почему ж все-таки - надо? Что сегодня за день такой?
Роза Яковлевна отставляет пустую рюмку, взгляды наши встречаются.
- Мой черный день... В июле сорок второго погибли отец, мать и младшая сестра Стася. Как раз в этот день.
Коньяк во мне встает колом! Я-то откуда знал? Сама же, когда договаривались по телефону о встрече, предложила вместе пообедать, можно же было перенести ее на любое другое время! Ошеломленно спрашиваю:
- Война?
- Скорее простое убийство. Расстреляли, под Гомелем... Виноваты были только в том, что евреи. - Куда как достаточно, казалось бы, для одной судьбы, а Роза Яковлевна все тем же ровным тоном добавляет еще: - В ту же осень муж погиб. Подряд все.
- Тоже - там?
- Нет, на фронте, - полковой комиссар. Он намного старше меня был мудрый...
Сейчас в ее голосе звучит уважение, теплота и то тихое спокойствие, с которым говорят о том, что уже очень далеко и никакими силами не поправить. Взглядываю на нее - пожилую, в белоснежной кофточке с коротким, по локоть рукавом, сдержанную, - удивляюсь тому, как всего-то несколько слов могут изменить представление о человеке. Эвакуировалась с сынишкой, коммунистка, директор одного из передовых в области торгов, на редкость энергична и подвижна, несмотря на возраст, - все это, что зйал о ней до сих пор, воспринимается сейчас поиному, полнее, значительней, что ли; как по-иному воспринимается и почтительность, с которой чуть ли не все Загорово здоровается с ней на улице, ее готовность, стремление услужить людям, отчего, наверно, и возглавляемый ею торг - передовой.
Заметив, что я, не закусив, берусь за папиросу, Роза Яковлевна строговато замечает:
- А ну-ка, давайте обедать! - Внимательно посмотрев, она просит: Пожалуйста, не церемонничайте. Честное слово, мне приятно, что я не одна. А то бы как всегда закрутилась, забегалась. Потому и пригласила сюда...
Сказано то, что надо сказать, теперь чувствую себя в своей тарелке - в переносном смысле, и уверенней обращаюсь с тарелкой - буквально. Любопытно все-таки устроена жизнь: сам немало попользовался ею, поездил, повидал, знаю множество людей, и все равно каждый в отдельности - открытие. С той лишь разницей, что одного открываешь сразу, другого - позже, а кого-то, бывает, не откроешь и вовсе: секрет за семью замками. Причем и в состоявшееся уже открытие приходится подчас вносить поправки: не ждешь, допустим, особой тонкости, а именно тонкостью тебя и поразят.
- После вашего звонка я на минуту домой заезжала.
Прихватила одну вещицу. - Роза Яковлевна щелкает запором темно-вишневой сумочки. - Хотела вам показать.
Круглый и плеский, как пудреница, фарфоровый флакончик духов с навинчивающейся позолоченной пробкой уютно, овально ложится на ладонь, по тонкой бело-розовой, как кожа ребенка, поверхности - несколько золотистых дубовых листков; прелестная вещица, ничего не скажешь!