— Ты бы посоветовал великому князю Иоанну Васильевичу взять твою Варюху наверх, там кривобоких не бывало.
— Негоже тебе, парнишка, вставлять своё слово в боярскую беседу. Знай своё место, за дверью. А то обвяжи голову мокрым полотенцем, да походи по двору, брага-то и испарится. А за бороду, за бесчестье мы с тобой сосчитаемся.
Благоразумнейшие из бояр разбились по группам. Были и такие, что осуждали Лукьяша и предупреждали, что до гробовой доски Семиткин не забудет нанесённого ему бесчестья.
Охмелевших не было больше в хоромах князя Сицкого. Один за другим, понемногу они разобрали свои посохи и горностаевые шапки и при помощи Касьяна добрались до своих возков.
Хоромы опустели. Лукьяш чувствовал свою вину, но как её исправить? В угнетённом состоянии духа он отправился к маме и повинился в своей горячности. Мама всплеснула руками, да так и застыла. Шутка сказать: вырвать у самого начальника Разбойного приказа половину бороды! Отомстить! Впору и в Литву бежать — и убежал бы, но это значит никогда больше не увидеть любимую подругу детства!
Мама пошла по обыкновению в теремок своей Насти — поправить на ней одеяльце, перекрестить и пожелать ей приятного сна.
— Мама, о чём шумели бояре? — спросила Настя, целуя руку мамы.
— Да вздумали потешиться над христопродавцем Семиткиным.
— А Лукьяш тоже тешился?
— Уж и не спрашивай! Спи, родная, да хранит тебя Господь! Не знаю, что предпринять и как быть. Я выговаривала ему, а он одно твердит: на жаровню пойду, а Настю не трогай.
— А разве меня обижали?
— Равняли с кособокой Варюхой.
— Какой Лукьяш глупенький!
— По-своему-то он неглупый, а только ты спи, угомонись. Нечего глаза пялить, смотри на Владычицу. Завтра-то по великопостному нужно молиться у Михаила Архангела.
Наутро, с первым великопостным звоном, вся убогая и вся счастливая Москва обратилась к Божьим храмам отмаливать мясопустные прегрешения. Народ шёл волнами по всем направлениям: к Михаилу Архангелу, к Пречистой, к Рождеству Христову, в Чудов и к Благовещенью с его девятью золочёными главами и с крестом на большой главе из чистого золота.
Ранее всех разошлись по храмам юродивые и те неопределённого состояния москвичи, которым очень нравилось, не будучи причислеными к духовному классу, носить подрясники и скуфейки. За ними последовал купеческий класс с прихлебателями. Наконец, к Благовещенью направились боярские семьи в тёплых возках, а более одухотворённые семьи — пешком, несмотря на дальние расстояния.
Обитатели усадьбы князя Сицкого пешком тоже направились к Благовещенью. Впереди шёл рында Лукьяш в сопровождении мамы, нёсшей несколько тёплых вещей на случай, если Настенька озябнет. За молодёжью следовали княгиня Сицкая с сестрой, а далее вся дворня.
Шли степенно, не роняя ни одного не значащего слова.
Миновав храм Рождества Христова и проезд к Чушковым воротам, услышали выкрики, хорошо известные Москве: «Гайда, гайда!» Выкрики предупреждали о безумной скачке охотников, возвращавшихся не столько с охоты, сколько с ночной попойки. Там пили уже не брагу, а хлебное крепкое вино, только что ворвавшееся с запада в Московскую Русь.
— Гайда, гайда! — послышались дикие возгласы уже чуть ли не над самыми головами мирно шествовавших людей.
Не успела Анастасия Романовна отшатнуться, как увидела уже над собой ставшего на дыбы коня с всадником, озверевшим от бешеной скачки. Ещё бы одна-две минуты общей растерянности и конь обрушился бы на людей. Но конь был рассудительнее всадника, по крайней мере он не повиновался уздечке и, стоя чуть ли не вертикально, перебирал копытами в воздухе...
Первыми опомнились мужчины. Лукьяш успел ухватиться за уздечку и своей тяжестью осадил коня и всадника, а Касьян подхватил падавшую в обморок боярышню.
В сумятице всадник вздумал было проскакать сквозь сгрудившийся народ, и чтобы отцепить Лукьяша, не выпускавшего поводья, он поднял арапник...
— Боярин Глинский, не доводи до греха, убью! — выговорил рында, выхватывая нож из-за сапога.
Всадник в свою очередь оторопел и сошёл с коня. Растерявшиеся люди, увидев, что боярышня Анастасия Романова не покалечилась, отнеслись к событию довольно хладнокровно, но в этом-то хладнокровии таилась страшная гроза. Домашний кузнец Сицких заговорил громко о самосуде, его поддержали все дворовые люди усадьбы. Кузнец уже засучивал рукава, но, к счастью, догадливый Касьян понял, что готовится страшное дело, — «Не сметь! — крикнул он буянам. — Ты, Лукьяш, прегляди, а я снесу боярышню в церковный притвор. На паперти я вижу отца Сильвестра, а он ейный духовник...»