Но роль матери Гёте не ограничивалась одними положительными моментами. Она выражалась иногда и в отрицательной деятельности — там, где нужно было избавить будущего поэта от чьего-либо дурного влияния. Сказалось это особенно на отношениях к отцу Вольфганга, человеку суровому, узкому, педантичному, для которого все сводилось к сухой казенщине, не исключая даже такого сложного и не поддающегося рутине дела, как воспитание. Мать усердно ограждала сына от черствого закала отца, ведя правильную борьбу с ним не только прямыми, но и косвенными средствами. Известен, например, такой случай. Отец Гёте не признавал из отечественных писателей никого, кроме таких знаменитостей, как Галлер, Дроллингер, Хагедорн, Крамер и тому подобных писателей, давно уже канувших в Лету. Больше же всего ненавидел он Клопштока с его «Мессиадою», которая так сильно волновала уже в то время умы в Германии, ненавидел главным образом за нерифмованные гекзаметры, составлявшие для него предмет ужаса. Мать Гёте, конечно, была иного мнения о Клопштоке и, сама находясь под его влиянием, позаботилась, чтобы запретная книга попала в руки её детей, т. е. Гёте и его сестры Корнелии. Нечего и говорить, что Вольфганг стал с увлечением всасывать в себя запрещенную книгу и по целым часах просиживал не раз вместе с сестрою за чтением преступных гекзаметров, под охраною бдительного ока маменьки. Часто они декламировали. Однажды брат и сестра читали ту часть «Мессиды», в которой сатана разговаривает с Андромалехом. Молодые люди, разделив роли, начали декламировать, сначала тихо, потом, приходя в экстаз, все громче и громче, пока, наконец, девушка, увлеченная патетическим местом, не крикнула на всю комнату: «О, я совсем разбит!». Отец в это время брился с цирюльником в соседней комнате, и крик этот до того испугал цирюльника, что он вылил мыльницу на фуфайку сурового советника. Тотчас же было приступлено к строжайшему следствию, произведен обыск, запретная книга найдена и преступники изобличены. Гекзаметр, конечно, был немедленно изгнан из отцовского дома, что, однако, не помешало любящей матери достать втихомолку другой экземпляр.
Вся мать Гёте в следующем ее рассказе, который передает с ее слов приятельница великого поэта — Беттина:
— В одно ясное зимнее утро, когда у меня собрались гости, — рассказывала ей мать Гёте, — Вольфганг предложить нам ехать на Майн, прибавив: «Ты, мама, ведь не видала катания на коньках». Я надела свою кармазиновую шубку с большим шлейфом, застегивавшуюся до низу золотыми пряжками, и мы поехали. Мой сынок тотчас принялся скользить, как стрела, между другими. Воздух подрумянил его щеки и пудра осыпалась с его темных волос. Когда ему попалась в глаза моя кармазиновая шляпа, он подлетел к карете, весело смеясь. «Ну, что тебе нужно?» спрашиваю я. «Ведь тебе в карте не холодно, мама, дай-ка мне свою бархатную шубу». — «Уж не намерен ли ты надеть ее?» — «Да, конечно, надену». Я сняла свою славную теплую шубу, а он надел ее и, накинув на руку шлейф, побежал на лед, как настоящий сын богов. Если б ты его видела, Беттина! Ничего не могло быть прекраснее! От удовольствия я хлопала в ладоши. Как теперь вижу его перебегающим из под одной арки моста к другой, а ветер несет шлейф во всю длину его. Твоя мать была тогда на льду; ей-то он и хотел понравиться…
В Германии до сих нор благоговейно относятся к памяти Екатерины Гёте, а в родном ее городе Франкфурте еще недавно, во время празднования 150-лет со дня рождения великого поэта, собирались ей поставить памятник. Не знаю, чем кончилась эта затея, но что, Frau Aja, как ее называли, заслуживает памятника, не сомневается всякий, кто читал и любил Гёте и воспитал на нем свое эстетическое чутье. Недаром один энтузиаст, поговорив с нею, воскликнул: «Теперь я понимаю, почему Гёте сделался великим человеком!».