Жена Гоголя и другие истории - страница 5

Шрифт
Интервал

стр.

Диалог профессора с учениками в рассказе «Мудреное понятие», из которого я беру эту цепочку парадоксов, парадоксален только по форме Диалог происходит как бы в потустороннем мире, и ведут его тени людей, живших когда-то в реальном мире, но забывших об этом. Смысл диалога многозначителен. По существу, это весьма реальная драма, в ходе которой тихий скептический интеллигент-профессор пытается рассечь словом стадионную нерасчленимость аудитории, пробудить ее уснувшую память.

Безнадежно.

Так что из чего? Пустота индивида — следствие того, что миллионы сбиваются в нерасторжимые полчища? А может, наоборот: потому и сбиваются люди в полчища, воображая, что они само солнце запрягают в колесницы своих всемирно-исторических проектов, что внутренняя невыносимая пустота гонит их в толпы? Индивид в толпе умирает. А может, это только кажется со стороны, что умирает, а на самом деле он оживает там, ему там безопаснее, он счастлив там, ибо он этого хочет?

Нет, Ландольфи с самого начала складывается отнюдь не как писатель-сюрреалист — при всем безумии его сюжетов. Смысл его художественного мира — реакция на ту духовную опустошенность, которая порождает тотальное самообольщение и порождается им. Это настоящая драма духа, потому что обольщение начинается из глубины личности. Из пустоты. Из бездны. Из ничто. Из того, что не определишь и не ухватишь.

Перед нами — портрет отколотого сознания, нашедшего себя в обречении и обреченного сопротивляться.

Когда фашизм капитулировал, Ландольфи не было и сорока. Впереди открывалась — жизнь. «Диалог о главнейших системах» вроде бы завершился, «Тараканье море» казалось перейденным, «Меч» на глазах сокрушил зло. Четыре книги было написано, всемеро больше предстояло написать; впереди простиралось тридцать три года — тридцать три года работы под «неизъяснимой синевой» мирного итальянского неба с ощущением ледяного вопроса в душе. Как жить, если в основе и в исходе — ничто?

В 1947 году выходит «Осенняя история» — вещь во многом поворотная и полная предчувствий. Полная отрицаний.

Ландольфи отрицает фашизм, отрицает все, что связано с фашистской реальностью, отрицает войну, порожденную фашизмом и породившую фашизм. Он не хочет знать правоты сторон: «два грозных чужеземных войска сошлись тогда на наших землях», — где там немцы, где американцы? — нет разницы, и те, и другие — зачарованные, плененные, заклейменные проклятьем души.

В невесомости люди враждуют — в невесомости ищут себе спасения и убежища. Мир рассечен мечом Господа: расколота земля, распались горы, расступились ущелья, в их складках прячется призрачная жизнь. Можно уловить следы романтической стилистики в том, как таинственно, многозначительно и грозно описана небольшая усадебка, уцелевшая меж скал на крохотной ровной площадке, — но чем подробнее, детальнее и грандиознее описывает Ландольфи хитросплетение ходов и подземелий, коридоров и комнат, чем явственнее это скромное жилище вырастает в полный тайн Замок, тем мучительнее вы ощущаете, что перед вами — призрак или, если выражаться в стиле «современных систем», антижизнь.

Антимир соткан из элементов мира: из чувств любви, отцовства и материнства, привязанности к дому, из молитв, наконец, возносимых неведомому Богу, который все это перемешал, лишил формы, то есть одарил формой, скрывающей отсутствие смысла. Сам Вседержитель у Ландольфи — дух Света, ослепляющий и безжалостный. Другой скрепы нет. Составные части этого небытия-бытия, разумеется, могут быть истолкованы в духе земной логики, могут — и в духе психоанализа (соотношение материнского и дочернего начал, «мешающих» друг другу, и т. д.), это задача для итальянских биографов Ландольфи, а мы сквозь кисею перевода чувствуем драматизм сознания, которое обречено, ибо лишено всяких оснований к сопротивлению... а все-таки сопротивляется, несмотря ни на что... непонятно чем... не спрашивая зачем.

В итальянском оригинале это сопротивление распаду есть прежде всего сопротивление материала, оно опирается на крепость стиля, на тяжелую кладку языка, столь же неуязвимую для порчи, сколь и сама эта порча необъяснима как тема и предмет описания; она, порча, «есть, и точка». Однако и магия речи «есть, и точка». В русском переводе Г. Киселева это напряжение отчасти передано ритмом, иногда воспроизводящим удары пульса, иногда — экстаз молитвы; передать «крепость слов», возведенных на руинах бытия в итальянском оригинале, наверное, невозможно, но и в русском тексте воссоздан ход драмы: погружение небытия в бытие.


стр.

Похожие книги