— Завтра! — слышится справа. — Завтра! — говорят впереди, с боков, жмут руки, и кажется, что завтра старые дома, улицы, люди, жизнь сдвинется с места и пойдет в новом, невероятном хороводе…
Случайно, в какой‑то взмывшей к воротам группе, он оказывается наружи. В ушах вращающийся шум и стон, всюду черные улицы. Они как будто колышутся от сплошных людских масс; или это тронулся огромный черный корабль и везет с собою здание, Мишу, людей?
Безразлично, куда идти, все равно — идет не он, а они, — оно, и мыслит гигантское раскаленное оно. «Завтра? Да, вероятно, завтра улицы пролягут иначе… Невозможно? Нет, очень возможно, и даже, пожалуй, иначе не может быть».
Ноги сами бредут. Вот из тьмы выныривает площадь, потом здание — прежде это была Дума! Из окон снопы света, и как повсюду туда льют и выливают люди. По–видимому, весь город вышел из своих нор, на площади горят костры, произносят речи. Из глаз сыплются искры, и метеоры прорезывают ночь.
Так идут часы. Лава бурлит, блещет, но горла устают, утихают души, и со словами «завтра» люди понемногу разбредаются. Миша приходит в себя. Давно уж потерял он товарища и барышню, все это уплыло, и теперь надо к дому. Медленно он блуждает, курит; минуты текут. Тише и тише. Вот он сидит на бульваре и слушает. Океан смутно дышит. Шуршат волны, но уже темное успокоение простирает свои крылья. А ночь все слышнее. Она струит и прядет влажные сумрачные кружева; ветерок сонно вспархивает. Это все засыпают; кончился Первый день.
Миша встает и тихонько бредет по панели. «Теперь мы похожи на огромный, трепетный шатер, раскинутый под небом».
В глубоком молчании он подымается к себе наверх, в пятый этаж. Вспыхнула спичка — два часа. Отворив дверь, он выходит на балкон. Вот он, неизвестный, горячий, мудрый город! Великий бунтарь, костер, вихрь, огонь и мощь. Что дано ему? Что будет завтра?
Миша всматривается. Здесь же, внизу, в редком летучем мраке, лежат эти разгадки, — Миша смотрит, слушает, стараясь разобрать чью‑то поступь. Но взор никнет, и лишь какие‑то пламенные круги перед глазами и колеблются людские хляби.
«Ты, великий дух, ты месишь, квасишь, бурлишь и взрываешь, ты потрясаешь землю и рушишь города, рушишь власти, гнет, боль, — я молюсь тебе. Что бы ни было завтра, я приветствую тебя, Завтра!» Миша снимает шляпу и низко кланяется.
I
Холодно, слякоть. От дождя все встемнело. На площади стальные лужи, и сумерки кружат, веют темной птицей. На вокзальной площади кольцо мясных лавок. В них висят свежие туши, рубят мясники, и кое–где огромные подвешенные рыбы — как жирные плавни. Посреди площади, у водокачки, сбились кучей ломовики — громадные, в белой муке; красные глаза у них сверкают.
— A–а, сволочь! Мы им покажем!
Поездов с вокзала нет, товарные склады безмолвствуют. Ломовики свирепо кричат. Их лошади грызутся, дыбятся, а по временам возчики жестоко бьют их кнутовищами в морды; и все эти белые гиганты, железный грохот телег, кулаки, драные одежды и распухшие веки — все сливается в одних злобных земляных духов.
— Только сунься, мы им покажем! Только пусть попробуют!
Приказчики из мясных склабятся и сучат рукава. Мрачная кровяная туча стелется по земле, ползет, как тяжелый пар. Элеваторы на путях железно отблескивают.
Вдруг из‑за станции движется что‑то; глухо чернеющей лентой тянутся рабочие; поют, вверх летят шапки; эта горячая волна ближе, ближе.
— Идут, идут, не зевай!
Черный поток все виднее. Ломовики бурлят; наскоро выламывают слеги, появилось дубье, бегут приказчики. Взметывают батоги, и, как орда скифских зверей, рушатся они на противников. Тусклый ветер кружит над площадью, сумрак реет; мучные вихрастые волны злей; точно огненная буря охватила всех, гигантская масса воет, бьет, кромсает; тело хляскает, бьют по живому, рвут. Лошади мечутся, телеги грохочут.
— Узнали, как бунтовать! Узнали! Узнали!
Красная мгла застилает глаза. Хочется бить друг друга, бьют своих, себя. Уже черных забастовщиков нет, как раздавленные муравьи, сгинули они куда‑то, и теперь ломовые бьют союзников. Мясные трещат, стекла выскакивают, засверкали длинные ножи — около освежеванных туш.