Я стоял молча. Он не видал меня и сел в глубокое кресло, ко мне в профиль. Тогда я подошел; он увидел меня и пристальным взором глядел мне в глаза. Я не мог отвернуться. Неожиданно для себя я подошел к нему, опустился на колени и прильнул головой к его ногам; он смотрел на меня слегка улыбаясь. Понимал он? Не знаю. Но не удивился, что голова моя лежала на его коленях, и все смотрел.
— Хорош рассвет. Как бледно, чисто, славно там!
Я не плакал. Что‑то сияло на лице моего друга; слабо золотел крест на церкви; сумрак утра был зеленоват и тонок.
Как милы, дороги мне были острые коленки Алексея!
V
Раз ночью, в час, дверь моя скрипнула: вошел Алексей. Он подошел к моей постели и присел на нее.
— Я хочу немного пройтись. Может быть, и ты со мной?
— Охотно.
Я оделся, взял его под руку, и мы отправились.
На лестнице было сумеречно; в пирамидальном стеклянном колпаке для света виднелось небо; оно серело, звезды ломались и дробились в стекле.
Медленно, чтобы не утомить Алексея, мы двигались по тротуару к скверу за церковью. В городе, где‑то далеко и глухо — шумело; как будто все вдали было затоплено гудящим морем, и только здесь, в сквере, у старой церкви, стояла эта глубокая тишина.
Мы сели на скамеечку. Деревья вокруг стояли — черные; и несколько переулков, сходившихся к скверу, были безлюдны: город спал, и его каменный сон был жуток. Темные дуновения налетали откуда‑то сверху.
Тот же сквер. Я оглянулся на церковь. Что она там чернеет, многодумная, закутанная в ночные одежды? Не подслушиваем ли мы тут кого?
Мы молчали тоже. Потом Алексей встал.
— Пойдем.
Мы обошли вокруг церкви. Густая темная трава росла за оградой; у паперти, у старой, коричнево–черной иконы, краснела лампадка. Веночек полузасохших цветов висел над ней. Ризы других святых под стеклом слегка поблескивали золотом. И все дремало во мраке.
— Как я устал, — говорит Алексей, — даже идти тяжело.
Мы подымаемся с усилием по лестнице. Наверху, у себя в комнате, Алексей покорно снимает ветхую серую куртку со стоячим воротником, трет лоб, что-то мучительное появляется в его взгляде; жалобно бьются жилки на висках, — мелкие, утомленные жилки. Но он смирен, медленно он раздевается и ложится в постель. Я шагаю. Он закрыт одеялом до подбородка, и ноги его торчат прямо и неподвижно.
— В одну из таких пустых ночей я и умру.
Это верно, ночь пуста. Не знаю почему, но она пустая ночь. Но отчего он не боится?
— Алексей, ты веришь в то, что будешь жить и дальше?
— Не знаю. Да мне и так не страшно.
Не страшно! И правда, ему не страшно.
Выхожу на балкон. Сумрак редеет и как будто колышется. Небо стоит над нами, над городом и надо всем миром. Что оно стоит там, что слушает наш разговор? Дальнее, глубокое небо, в котором тонем все мы: но молчит и слушает.
VI
Верно: Алексей так больше и не встал. Что‑то сдвинулось в нем навсегда в ту ночь; какая‑то упорная сила с тех пор безостановочно, почти вежливо, вела его к концу. Конечно, его лечили, конечно, боролись, но было ясно, что все должны молчать.
VII
Дремлю в кресле у Алексеевой постели. Вдруг просыпаюсь. Ночь, второй час.
— Алексей!
Молчит. Дверь на балкон отворена, оттуда тянет зарей.
— Алексей!
Опять молчит; странно, мне не страшно. Беру его за руку. О–о, как холодна! Значит, конец, замолк.
Да, так было. Он затих и умер. А я никого не позвал. Я запер дверь на ключ и до утра сидел с ним, с усопшим Алексеем.
Тихо звучала в небе заря, внимательная, нежная заря. Ночь смолкает; неопределенный свет в комнатах через шторы.
Я плакал и целовал его руку, но почему‑то мои слезы не были кровавы и больны, и то, что случилось с Алексеем, в сознании моем не была смерть. Я не знал, что это было; я ничего не знал, ни о чем не думал, но в то же время и глубоко знал, что Алексей неприступен.
Светлело. Бледно–зеленые тона тянулись по небу, свежело слегка. Легкий и покойный лежит Алексей на кровати.
Я стою перед ним. Он лежит молчаливо, мой тихий, нежный друг!
VIII
Дни потом были странны, единственны. Стоял гроб в моей квартире, скромные монашки из монастыря читали поочередно высокими, монотонными голосами.