Шалдеев все улыбался, гладил бороду. Его косовато сидящие, узкие глаза заголубели.
— Через два года маленький бухгалтер под столом бы забегал.
— Ну, как это ты, при дамах… — Мсье Фомин был недоволен.
— Могу извиниться, если не так выразился. Мне не трудно.
Но г–жа Переверзева была окончательно недовольна. Она посидела еще минуту, поблагодарила хозяйку и ушла, — якобы у нее есть дело.
Антонина Владимировна смотрела на Шалдеева не без робости, но и без неприязни. Ее легкомысленному женскому взгляду даже нравилось, что он такой волохатый и несколько родствен козлу.
— Ваш приятель, — заметила она мсье Фомину, — выражается до высшей степени оригинально.
Шалдеев мигнул в сторону ушедшей.
— А та обиделась. Ну, это на лице написано, что дура. Вот хозяюшка, — он взглянул на Антонину Владимировну, — добрая женщина, сразу видать. А на ту бы я не польстился. Нипочем. Даже и с лица она неплоха, а не нравится.
Г–жа Переверзева действительно обиделась. Как абсолютно честная девушка с телом двадцатилетней, она не выносила разговоров о деторождении. Вечером высказала неудовольствие даже Антонине Владимировне и спросила, как фамилия этого художника: за чаем она не расслышала.
На другой день г–жа Переверзева вернулась со службы торжествующая.
— Я так и знала. Я и раньше была уверена.
— Что такое, малютка?
Антонина Владимировна вертела в руках новую модель.
— Правда, мило? Тут перышко, фасончик острый и легонький. Прямо пташка.
— У Метцля служит триста человек. Я всех спрашивала. Безусловно, такого художника нет. Никто не знает.
Антонина Владимировна засмеялась.
— Ах, это вы про вчерашнее? Милун, вы на него не сердитесь, у него язык такой… особенные выражения. А в бороде даже есть что‑то увлекательное.
— Вам всякий нахал кажется красивым. Я понимаю. Но только он не художник. У нас и Репина знают, и Клевера[150], и Маковского[151]. А такого никто не слышал. Это, несомненно, мазилка.
Антонина Владимировна была в добром настроении — по случаю того, что своей шляпой угодила графине, и та обещала заказать еще и пропагандировать мастерскую. И она посмеялась, не стала возражать. А г–жа Переверзева пребыла при своем и чувствовала себя отмщенной.
III
Антонине Владимировне очень нравилось, когда мсье Фомин зубрил вслух. В комнате его тихо гудело, будто меланхолически кружил огромный шмель. Если же дверь приоткрыта и пройти мимо, то услышишь странные, отчасти даже загадочные слова: сервитут[152], узуфрукт[153]. Антонине Владимировне казалось, что такое обучение свидетельствует о большом усердии; непонятные звуки внушали уважение. И его зубрежка была приятномужественным аккомпанементом к занятию шляпами. Благодаря многим недосыпаниям, шпаргалкам, таинственным надписям — мельчайшим почерком на программах — мсье Фомин в середине декабря сдал зачет. Он повеселел, раза два сходил в кинематограф «Националы». Антонина Владимировна даже поздравила его и решила, что после трудов молодому человеку следует развлечься.
Наступило Рождество. В витринах книжных магазинов появились детские книжки. Нередко попадался на улице мужик с елкой на плечах. Быстрей ездили извозчики, обремененные пакетами. Сутолока в винных и гастрономических учреждениях. Морозам же полагается крепнуть. Тверской бульвар стоял в инее.
Антонина Владимировна считала, что ей с мсье Фоминым следует сходить в театр, но, разумеется, на первые дни праздника: до самого сочельника мастерская была завалена работой. Одной дамочке надо на вернисаж, другой — крошке на елку и т. п. Это время было для Антонины Владимировны тоже как бы экзаменом. На первый день она распустила мастериц, с утра сидела за самоваром принарядившись, ела ветчину и читала в московских газетах рождественские рассказы. Визитеров у ней было мало, больше приходили получать на чай. Рассматривала она и репертуар театров.
— Петр Иваныч, — спросила она, — вы что предпочитаете: оперу или же драму?
Мсье Фомин, пощипывая пушок на розовом подбородке, тоже читал святочное художество; оно не действовало на него никак. Он читал, чтобы убить время. Имена авторов были ему безразличны.