Оно потихоньку покачивалось. Оно подрагивало, шевелилось в легких водных токах, руки подняты и согнуты в локтях, как будто человек лежит ничком и тихо спит. Вот только он не спал, он был мертв. Потому что тела, лежащие в воде лицом вниз, не имеют обыкновения спать, тем более если они пролежали таким образом, никем не замеченные в ночной темноте, по меньшей мере несколько часов.
Ибо в ту ночь (двадцать пятого июля 1943 года) отца, противу всякого обыкновения, отпустила его ночная напасть – так уж вышло. В ту ночь отец спал как убитый, пока его не разбудила заря, и только тогда он встал – вместе с Диком, которого бессонница не мучила никогда и который каждое утро поднимался в полшестого, чтобы в половину седьмого уже отправиться на мотоцикле в сторону Линна, в пригород, он там работал, на драге, на Узе. Я же из-за суеты перед домом, из-за хриплого выкрика отца, из-за топота – кто-то пробежал по настилу над заслонкой – недоспал положенное мне как прилежному школьнику (школьник был в то время на каникулах, да и по части прилежания далеко не образец) и проснулся не как обычно, от кулдыканья и чихов Дикова драндулета.
А когда я пошел в комнату к Дику посмотреть, что там творится на реке, отец и Дик стояли на настиле, перегнувшись вперед, и смотрели вниз, а отец все тыкал во что-то, плавающее в воде, багром, осторожно, опасливо, как будто он был сторож при каком-нибудь опасном, но до крайности ленивом водоплавающем звере и пытался его расшевелить.
Я мигом натянул одежду; сбежал по лестнице, и сердце подпрыгивало не в такт ступенькам.
В это время года вода обычно стоит низкая. Сама заслонка, вертикальный, выложенный кирпичом участок прилегающего берега и мол между заслонкой и шлюзом создавали глубокий – в три стены – открытый колодец, из коего человеческое тело, будь то живое или мертвое, без труда не выловить никак. Отец, должно быть, как раз успел об этом подумать и побежал неловко, боком, по узкому настилу к дому, чтоб поискать там инструмент получше, чем длинный лодочный багор, – мы столкнулись с ним у будки, я как раз бежал навстречу. На лице у него было выражение, которое бывает, наверное, у преступника, когда его ловят с поличным.
«Фредди Парр», – сказал он.
Но я уже узнал клетчатую летнюю рубашку, серые бумажные брюки, торчащие лопатки и темные волосы, которые, даже отмокнув в речной воде, все равно торчали у Фредди на затылке вечным его вихром.
«Фредди Парр».
Он протиснулся мимо меня. Я подошел и встал рядом с Диком. Багор был теперь у него, и он, задумчиво и тихо, тыкал им в тело.
«Фредди Парр», – сказал я.
Имя навязло у нас на зубах, и мы никак не могли от него отделаться.
«Фредди Парр, – сказал Дик. – Фредди Парр-Парр».
Потому что только так Дик и говорил, на детском этаком языке.
Он повернулся ко мне; длинное, картофельного цвета лицо с тяжелой челюстью и вялым ртом, всегда приоткрытым, всегда издающим тихий полуголос-полудыхание. Веки у него ходили быстро-быстро. Если Дик испытывал какое-то сильное чувство, понять это можно было только по векам. Кожа грязновато-белого оттенка ни краснела, ни бледнела; рот все такой же вялый; глаза глядели тускло и куда-то в пространство. И только веки фиксировали высокий градус чувства. Но хоть они и фиксировали высокий градус чувства, из одного только их быстрого вверх-вниз движения никак нельзя было сказать, какое именно чувство они пытаются выразить.
«Фредди Парр. Помер. П-помер Фредди. Фредди Поммерр-Парр».
Он пошевелил покойника багром. Он пытался перевернуть его прямо в воде лицом кверху.
Отец исчез в пристройке, в притулившемся к дому сарае, где мы держали багры, веревки, спасательные пояса, а также грабли и кошки, чтобы вылавливать плавучий хлам. Наша плоскодонка, которая была бы сейчас как нельзя более кстати, стояла кверху дном на козлах возле бечевника с аккуратно вынутым для ремонта куском днища.