Ночью фашисты вернулись за Скоромными (Рихтеру, должно быть, не верилось, что те после всего придут в Глинск сами), прибыло их пятеро или шестеро на одной машине. Скоромных они дома не застали, пошли по ближайшим хатам, подняли собак, переполошили Вавилон. Скоромные держали наготове подводу и, едва донесся с запруды шум мотора, помчались в противоположную сторону, заехали в Прицкое, там, как стало на следую ющий день известно, обстреляли полицию, и больше Вавилон ничего не знал о них до следующей весны — оба погибли в степном рейде Наумова, который выдержал бой под Чупринками, а Вавилон проскочил на рысях, оставив там несколько тяжелораненых, которые вскоре умерли и были похоронены Фабианом. А в ту ночь гестаповцы зашли к Зингерам (это на том же краю, где и Скоромные), узнали хату, двор, двое вошли внутрь — двери, и сенная и внутренняя, были отперты, — дом, где лежит покойник, в Вавилоне не запирают, чтобы душа умершего могла свободно летать, куда хочет, а другие души могли бы прилетать прощаться — на этот раз прежде всего имелась в виду Мальвина душа. «Каково же там матери, которая собственными глазами видела его смерть?!» — раздумывала вслух Зингерша.
Сташко лежал на лавке, еще без гроба, босой, но уже обряженный, голова на белой вышитой подушке, а на груди — бескозырка с якорьком — детская, еще новенькая, с шелковой лентой. В красном углу под образами потрескивала лампадка, в хате пахло лавандой и еще чем то траурным, а на скамеечке дремали рядком древние старушки в черном. Они проснулись, думая, что пришли свои, вавилонские.
«Вижу, что вроде бы люди, а кто — не вижу, совсем ослепла сегодня. Убили нашего мальчика ни за что, ни про что, ведь подумать — какое же дитя не кинется спасать мать из неволи? Вот и лежит, с виду смирнехонький, ни он богу, ни бог ему, а на самом то деле герой, одно только взять: Вавилон поднял против чужеземной нечисти». Зингерша проговорила это так пылко, искренно, что зрячие даже не успели остановить ее. А когда жандармы, видя, что здесь нет никаких Скоромных, да к тому же, верно, узнав на лавке свою жертву, выбежали из хаты, Зингерша снова погрузилась в воспоминания, откуда и как появился их вавилонский род, из каких народов да из каких ветвей, а засыпающие слушательницы все кивали головами в знак не то согласия, не то сочувствия, потому что род, и правда, был славный, всегда давал Вавилону новое, свое, даже когда породнился через фирму «Зингер» с этими дьяволами, только что заходившими в хату, — а ныне здесь, на лавке, кончался этот род… Так кивали они, пока не заснули и не приснилось им, что со двора вошла Мальва, босая, в клетчатой жакетке, склонилась над сыном и тихо заплакала. И так до третьих петухов, пока Фабиан не принес маленький гробик. С философом пришел еще какой то мужчина, незнакомый старухам. Они подумали, уж не сам ли это Федор Журба — «золотой дядя», которого гестапо искало по окрестным селам как десятого из десанта. Он поцеловал руку Зингерше и сказал, что обо всем знает. Потом постоял над Сташком, но слезы не обронил. Кто же это, как не он?.. Зингерша спросила: «Это ты, Федь?» — и провела ладонью по его щеке, как будто хотела узнать. «Нет, нет, я не Федя. Я хотел видеть Мальву, но опоздал. Вы, тетенька, меня не знаете…» С тем он и ушел, ни о чем больше не расспросив. Это был Тесля, Дождавшись первого вавилонского обоза, он сел на подводу Явтушка и уехал в Журбов на весовую. Но на похоронах все говорили, что ночью приходил по прощаться с пасынком Федор Журба и будто бы подался в Глинск выручать Мальву. Когда у людей горе, а опереться не на что, они опираются на ими же созданные легенды. Когда хорошо, легенд не сочиняют. Тогда они никому не нужны.
Мальва в Глинске, словно в далекой чужой стране. За полночь, когда уже отпели первые петухи, а она совсем выбилась из сил перед свирепыми следователями и потеряла сознание, ее доставили сюда и бросили в это огромное сырое подземелье. В гражданскую люди Скоропадского вместе с немцами замучили здесь первых глинских комсомольцев. Мальве слышатся во мраке их голоса, но она ничего не может понять: что это, плод воображения, крики давно убитых или мольбы живых, обращенные к матерям, к отцам, а может, и к ней самой? Да, именно к ней. «Мама, мамочка, не оставляй меня, мне тут страшно…» «Дети, — догадывается Мальва. — Чьи они и зачем здесь?» Она не видит ни их глаз, ни их тел, вероятно, разметанных по закуткам этой затхлой ямы, а слышит лишь стоны, тихие рыдания, словно это и в самом деле одни только души детские. Может, принеслась сюда и душа Сташка, потому что как только Мальва подумала о нем, чей то мальчишеский голос из дальнего угла обратился к ней: «Кто тут? Кто?» Мальва отвечает: «Это я, не бойся, мальчик. Это я…» А в ответ: «Я девочка… Который час?» — «Два», — говорит Мальва наобум, не зная, как долго она пролежала здесь в забытьи. «Не может быть! — возражает та. — Уже больше. Наверно, уже три. Гриша Яро вер начинает кричать ровно в три. Гриша! Перестань!» —: «Ой ой ой ой!» — кричит Гриша где то в противоположном углу подвала. А та душа с мальчишеским голосом крадется сюда, к Мальве, перешагивает через спящих, кто то из них вскидывается в страхе, а она шепчет уже совсем рядом: «Где вы? Где вы?» — «Сюда, сюда», — так же шепотом отвечает и Мальва, протягивает руки во тьму, нащупывает детские руки, совсем детские, теплые, с длинными худенькими пальчиками, привлекает к себе девочку, чует запах ее волос, ее возбужденное дыхание, гладит худенькие плечики. Девочку зовут Ритой, то есть Маргаритой, фамилия ее Эдельвейс.