Зеленая женщина - страница 21

Шрифт
Интервал

стр.

От хлебного трудно было уйти. Он оставался с нею, как наваждение.

И временами ее охватывала яростная потребность бунта. Против единственного, что у нее, в конце концов, было — против «хлебного», против балета. Она бунтовала: с горящими глазами переставляла во всей квартире мебель. Переклеивала обои, сладострастно обдирая все то, что вчера еще так тешило сердце. Выбрасывала старые (два раза одеваные) кофточки — покупала новые (и теряла к ним интерес, как к старым). И наконец, ничтожный уже пустяк — левый тротуар по дороге в театр вместо обычного правого — удовлетворял ее порыв к свободе, и она обретала достаточно самоуважения, чтобы забыть обо всем, кроме балета.

Всякая трудовая жизнь однообразна. Опаленная блеском прожекторов, наполненная и закулисными, и сценическими страстями жизнь изъездившей мир, десятки стран балерины, пожалуй, не менее однообразна, чем, например, жизнь сиднем сидящего за столом писателя. Однообразие это определяется той будничной, изо дня в день повторяющейся несвободой, тем самоограничением, на которое обрекает себя человек, взявшийся за бескрайнее дело. Балет же в особенности.

Выбиться из колеи невозможно, потому что балет требует такой сверхчеловеческой легкости, которая рождается лишь из перенапряжения сил. Тончайший росчерк руки, которая выводит вязь настроения, зависший в полете прыжок, умопомрачительное равновесие арабеска — все то, что призвано выражать собой преодоление косной плоти, торжество естественной, как дыхание, непринужденности над страдательным, пыхтящим усилием — вся эта поэтическая легкость происходит из пота и крови. Безостановочно начатые в детских годах упражнения и нагрузки меняют анатомию: суставы на пальцах ног разрастаются, чтобы восполнить просчет природы, вовсе не имевшей в виду, что женщина станет порхать на носках.

Творчество — это движение. Движение вверх или вниз. В том-то и состоит мука творчества, что невозможно остановиться и наслаждаться плодами достигнутого. Остановка — это скольжение вниз, поначалу еще и незаметное. Балерина растет вместе с новыми ролями и новыми спектаклями. Годам к двадцати восьми она достигает вершины. То есть такого слияния тела и чувства, такого растворения в музыке, в роли, такой степени понимания всего того, что идет как будто бы от нутра, по наитию, что возникает и крепнет вера в возможность совершенства. Но проходит несколько лет, и впереди уже маячит пенсия. Появляется страх, что больше у тебя не будет новых ролей. Чудится за спиной шепоток. Она вслушивается в себя, в ощущения тела: могу ли? могу ли еще как прежде? Она выходит на поклон и с недоверием всматривается в зал: чему они хлопают? Ставши к станку в нежных, бессознательных еще летах, балерина беспрестанно совершенствуется и в возрасте человеческого расцвета — что такое сорок лет для художника, композитора, драматического актера?! — в том возрасте, когда она ясно видит и смысл, и существо своего дела, балетная карьера ее обрубается топором. В тридцать восемь или в сорок лет она уходит со сцены и дальше… Дальше просто живет.

С потухшими глазами, словно потерявшееся в чужом мире существо. Она смотрит видеозаписи старых спектаклей и не узнает самое себя.

Речь идет, разумеется, о балерине. Не всякий, кто издал две книги стихов, — поэт, и не всякая танцовщица — балерина. Увидеть и постичь существо явления можно, лишь наблюдая высшие, крайние формы, в которых оно себя выражает. Так вот, Анна Антонова была балерина. Среди нескольких других балерин театра.

На следующий день после поразительного разговора с Генрихом Новоселом она стояла без двадцати десять в магазинчике «Хлеб» и, не ощущая вкуса, тянула глоточками кофе.

Вчерашнее… другого слова не подберешь… Вчерашнее отзывалось душевной смутой, с оттенком печальной пустоты.

«Ну вот же, — думала Аня, помешивая остывающий кофе, — вот же произошло событие. Видный мужчина — и внешность, и положение, умница, и очень ведь ничего из себя — все девчонки, ну, половина, уж точно… половина девчонок завистью изошла бы, узнав, что этот человек, особа приближенная к Колмогорову, как бы там ни было, через пень-колоду, однако ж дотыкался до слова «люблю». Конечно, как бы это сказать… в косвенном падеже. Но дотыкался. Люблю уродство, потому что уродство — это красота, а красота — уродство. Что ж, годится и так: вверх тормашками. Ради бога, как вам удобнее. Человек творческий и «парадоксов друг»… Конечно, особа приближенная к Колмогорову слегка уже пообтерлась по дамским гримежкам. Это тоже ничего. Можно. Всякая женщина ведь — чем я не женщина?! — знает, прежде опыта знает: все, что у мужчины было до нее, не действительно. Не настоящее. Вывернуть костюмчик на левую сторону, перелицевать — лучше нового станет. Так что ничего. Нормально. Событие… Но как будто не вчера, а давным-давно. Так давно, что уже и не важно — чувства стерлись, расплылись. Вот Вадим ушел. Двадцать… Шестнадцать лет назад. Шестнадцать. Как в тумане: было — не было — как оно было? «Деревянной кукле»… сколько?..»


стр.

Похожие книги