— Ну что ты разволновалась, как пятнадцатилетняя девчонка? — Матильда, чтобы успокоиться, прибегла к старому испытанному средству, не раз выручавшему ее, такую несчастную и одинокую, на первых порах в чужой и неприветливой Швеции. Подолгу беседуя сама с собой, она, ограниченная в общении с не знающими русского, немецкого и французского языков соседями и домашними, обретала душевное равновесие, изгоняла тоску. — Неужели ты до сих пор можешь думать об этом повесе? Не пора ли тебе, милочка, собираться домой в Стокгольм? Кажется, русский воздух не самым лучшим образом влияет на тебя…
Луна, переместившаяся точно в центр окна, казалось, сочувственно кивала, внимая беседе графини со своим “эго”. Призрачные пятна на сверкавшей жемчужным светом поверхности временами складывались в скорбное лицо покойной бабушки, обожавшей единственную внучку и бесконечно обожаемой ею, а временами диск ночного светила дрожал и расплывался… Наконец очистительные слезы, прорвав долго и любовно возводимую плотину, хлынули обильным потоком.
Матильда, махнув рукой на все условности, рыдала со сладким полузабытым чувством незаслуженно наказанной девочки, обняв руками подушку-подружку и уткнув в нее лицо. Казалось, с каждым всхлипом печаль мало-помалу отдалялась, переживания, еще секунду назад казавшиеся трагедией, заволакивались мягкой туманной пеленой, сглаживающей колючие углы и острые грани, мгновение назад безжалостно, в кровь резавшие обнаженную душу…
Внезапно женщина оборвала поток слез и рывком подняла с подушки мокрое лицо — среди привычных звуков ночного сада ей почудился осторожный шорох. Что это такое? Пробежал по своим делам еж или?…
Из темных углов комнаты тут же, словно только и дожидались, полезли извечные девичьи ночные страхи, полузабытые в далеком Стокгольме, где изо всей нечисти обитали только скучные и непонятные выросшей на русских сказках девушке гномы, тролли да фамильные привидения тех личностей, которых во времена оные, лет триста назад, со знанием дела и упоением лишали жизни или гноили в промозглых подземельях предки графа Улленхорна — дети своей жестокой эпохи. А вдруг это крестьяне, недовольные бароном, решили по своему дикому обычаю “пустить красного петуха”?… Нет, это тоже из области истории, да и с чего бы сердиться зажиточным, поколениями перенимавшим множество немецких привычек обитателям окрестных деревень на добрейшего фон Штильдорфа?
Шорох повторился, и Матильде уже стало по-настоящему страшно и любопытно одновременно. Превозмогающая страх и каждую секунду готовая кинуться обратно в постель и укрыться с головой одеялом (как будто одеяло могло спасти ее от злобных врагов с загадочным “красным петухом” за пазухой), она по стеночке подкралась к окну и осторожно выглянула… Ноги сразу же стали ватными, а спасительная кровать невозможно далекой: под окном, облитый серебряным ореолом лунного света, на фоне поблескивающих глянцевитыми листьями кустов сирени вырисовывался темный мужской силуэт. Это не злоумышленник. Это мог быть только…
— Саша!…
* * *
Робкий рассветный луч защекотал лицо Александра и разом пробудил. Сразу вспомнилось все, окатив волной смешанного чувства стыда, раскаяния и огромного, прямо-таки вселенского счастья. Осторожно, чтобы не потревожить сон крепко спящей женщины, Бежецкий приподнял голову.
Рядом, доверчиво положив голову на сгиб его руки, сладко спала Матильда, и счастливая улыбка играла на ее припухших губах. При виде женщины, столь беззащитной и прекрасной, ротмистра пронзило такое острое сожаление, что она принадлежит не ему, что он чуть не застонал. Он уже понимал, что стремительная ночная скачка, объятия и затянувшийся, кажется, на века, поцелуй, а затем яростная борьба нагих страстных тел — все это лишь мимолетный подарок судьбы, не сулящий ничего, кроме тоски и воспоминаний. Нужно, просто необходимо было, стараясь не нарушить драгоценного сна, встать и навсегда покинуть этот дом…
Внезапно пушистые ресницы вздрогнули, и на Александра глянули бездонные зеленые омуты глаз, скрутив и отняв даже малейшее желание сопротивляться…