Сегодня мне труднее чем когда-либо сказать, в достаточной ли мере я овладел этой сложной наукой – марксизмом. Знаю только, что я вряд ли потрудился бы выучить многое из того, что выучил, если бы не жил под одной крышей с этим спиритуалистом и мистиком, каким был в то время Николай Райнов. В каждом споре с ним мне открывались какие-то пробелы в моих знаниях. После каждого спора я запирался и рылся в книгах. Отец был беспощадным оппонентом и вместе с тем – сколь ни абсурдно это звучит – безусловно корректным собеседником. Случалось, особенно в хорошем настроении, он добродушно подшучивал над моей самоуверенностью, но я не помню ни одного случая, чтобы он вышучивал мои идеи.
В силу обстоятельств меня воспитывали книги и улица. Старик очень неприязненно относился к этой второй моей школе, и горько мне приходилось, когда случалось возвращаться домой в порваной рубахе или с полученными в дворовой драке ссадинами. Однажды вечером, возвращаясь домой в подобном виде, я снял ботинки в прихожей и попытался проскользнуть в комнату незамеченным. На этот раз синяки были получены не в уличной драке, а на политической демонстрации, где меня здорово-таки поколотили. Я пересекал гостиную, когда отец вышел из кабинета.
– С кем подрался? – спросил он, и взгляд его потемнел.
– Ни с кем. Был на демонстрации…
– А, на похоронах Малинова… – догадался Старик. – Здорово же вас отделали.
И как ни в чем не бывало направился в кухню, оставив меня в недоумении, почему все так легко обошлось.
Нет нужды особо подчеркивать, что, будучи гимназистом, да и долгие годы спустя, я был слишком слабо подкован в теории, чтобы полемизировать с человеком, который вел публичные диспуты с моими профессорами по философии. Но то, что не смог сделать я, в большой мере сделали книги.
Отец еще в молодые годы познакомился с наиболее важными трудами Маркса и Энгельса, но он листал их с предубеждением человека, уже воспринявшего идеи спиритуализма. Теперь же наши споры вновь пробудили в нем интерес к марксизму, и он читал все книги, которые, странствуя по рукам, попадали ко мне.
С течением времени в суждениях Старика начали происходить перемены. У такого человека, как он, трудно было уловить развитие перемен, так как зачастую они месяцами и годами таились за его молчанием. Но порой, в разговоре за рюмкой, он неожиданно говорил такое, от чего застывали на месте его собеседники, или же, просматривая утреннюю газету, он отпускал какую-нибудь колючую реплику. Утренняя газета за большой чашкой кофе была для него обычным переходом от часов сна к часам работы.
Перемены в мышлении Старика были, разумеется, результатом не только чтения книг, потому что книгами он был пресыщен. В сущности, считаясь буржуазным писателем и буржуазным ученым, он всегда был изгоем в буржуазном обществе. Николай Райнов был слишком подозрительным и слишком своенравным мыслителем, чтобы пользоваться благоволением сильных мира сего, а вместе с тем и слишком одиноким ведущим уединенный образ жизни, чтобы сблизиться с людьми, среди которых ему было место. Он ненавидел зажиточные круги, которые называл «миром лавочников», презирал их ханжество, не писал писем, не отвечал на открытки, не посылал никому книг с посвящениями и терпеть не мог ходить в гости. Он издевался над духовенством, насмехался над царем, его генералами, профессорами-министрами или кандидатами в министры – в те времена их было много! – а Гитлера уже в первые годы его появления называл «маляром». Его вольнодумство и свободомыслие проявлялись главным образом в самых неподходящих местах, то есть в компании, потому что только тогда он становился разговорчивым, следовательно, ничто из того, что он говорил, не оставалось в тайне. А того, что он говорил, вкупе с тем, что писал, было предостаточно, чтобы обеспечить ему массу неприятностей.
За роман «Между пустыней и жизнью» его предали анафеме и отлучили от церкви. Должно было пройти семь лет, пока один из однокашников отца осмелился тайно совершить церковный обряд над моей стриженой головой, так как без свидетельства о крещении меня не принимали в школу. Вскоре после того как, благодаря содействию одного министра-земледельца, отец был командирован в Париж, ему было отказано в средствах. Чтобы хоть как-то выйти из положения, расплатиться за квартиру и собрать деньги на обратный путь, ему пришлось вместе с моей матерью делать плетеную обувь. В 1923 году, пронюхав, что Старик член Организации вспомоществования, в дом явились с обыском военные, чем я был ужасно горд, так как мы стали известными на всю округу. Лекции по вопросам искусства, которые он годами добровольно и бесплатно читал почти каждое воскресенье, внезапно, без каких-либо объяснений со стороны властей, были запрещены. Запрещено было и празднование его юбилея в 1939 году. Фашистские организации вели его травлю, Бадев и его последователи посвящали ему желчные статьи, раздавались голоса, требующие его увольнения за то, что он, профессор, пел со студентами «Интернационал».