Вечернее небо над Афинами, темно-синее, необъятное, усыпанное трепещущими звездами, поистине сказочно прекрасно.
Совсем иным видишь это небо сквозь решетку тюремной камеры. А мне приходится глядеть на него именно так. Блеск южных звезд меня отнюдь не трогает, и если я и просунул нос между железными прутьями, то лишь ради того, чтоб избавиться от тяжелого запаха мочи, которым пропитана камера.
— Ты жалкий предатель, и все тут! — слышится хриплый голос у меня за спиной.
Я не отвечаю и, прильнув к решетке, жадно вдыхаю ночной холодок.
— Мы гибнем по тюрьмам во имя социализма, а предатели вроде тебя бегут от него! — продолжает тот же голос за спиной.
— Заткнись, скотина! — бормочу я, не оборачиваясь.
— Гнусный жалкий предатель, вот ты кто! — не унимается человек в глубине камеры.
Оба мы едва языком ворочаем, потому что обмениваемся подобными репликами с неравными промежутками вот уже пятые сутки. С тех пор как пять дней назад этот тип попал в мою камеру, а у меня хватило ума проговориться, что я бежал из Болгарии, он без конца твердит, что я негодяй и предатель. Македонец откуда-то из-под Салоник, он величает себя крупным революционером, хотя, по-видимому, это обычный провокатор и приставлен ко мне с целью выведать что-нибудь. Меня вовсе не интересует, кто он такой, и я готов даже брань его сносить, постарайся он хоть как-то разнообразить ее. Но когда тебе по сто раз на день, словно испорченная пластинка, повторяют «жалкий предатель», это в конце концов начинает надоедать.
Сосед по камере еще раз произносит свой рефрен, но я не отзываюсь. Он затихает. Обернувшись, я направляюсь к дощатому топчану, покрытому вонючей дерюгой, который служит мне кроватью. Чистый воздух подействовал на меня как снотворное, и я вытягиваюсь на топчане, чтобы немного подремать. Потому что, едва заметив, что я уснул, меня торопятся разбудить. Ведут в пустую полутемную комнату, направляют в глаза ослепительный свет настольной лампы и принимаются обстреливать вопросами, всегда одинаковыми, неизменными, как ругань моего соседа:
— Кто тебя перебросил через границу?
— С кем тебе приказано связаться?
— Какие на тебя возложены задачи?
На каждый из этих вечных вопросов вечно следует один и тот же ответ. Но ответ всегда вызывает новый вопрос, на который я даю неизменно тот же ответ, затем опять вопрос, и так продолжается часами, до тех пор пока от яркого света у меня перед глазами не поплывут красные круги и от изнеможения не задрожат колени. Иногда ведущий допрос внезапно вскакивает и орет мне в лицо:
— А! Прошлый раз ты говорил другое!
— Ничего другого я не говорил, — сонно отвечаю я, изо всех сил стараясь не свалиться на пол. — И не мог сказать ничего другого, потому что это сама правда.
Частенько у допрашивающего выдержки оказывается меньше, чем у меня, и тогда, чтобы дать волю своим нервам, он отвешивает мне одну-две затрещины.
— Дурачить нас задумал, а? Твою мать!.. Теперь ты узнаешь, как здесь допрашивают вралей вроде тебя!
Однако, если оставить подобные отклонения в стороне, допрос ведется все тем же способом: одни и те же вопросы, одни и те же ответы, потом опять все сначала, по нескольку часов подряд, стоит мне только задремать на вонючем топчане.
Но вот сегодня дела приняли иной оборот. Меня отвели не в пустую комнату, а в другую — поменьше. За письменным столом низкорослый щекастый человек с блестящей лысиной. Знаком отослав стражника, он указывает мне на стул возле письменного стола и предлагает закурить. Первая сигарета за шесть месяцев. Хорошо, что я успеваю сесть. Иначе наверняка свалился бы — так меня шатнуло.
Щекастый терпеливо выжидает, пока я сделаю несколько затяжек, потом говорит, добродушно усмехаясь:
— Ну, поздравляю вас. Вашим мукам приходит конец.
— В каком смысле?
— Мы возвращаем вас в Болгарию.
Меня охватил такой неподдельный ужас, что человек за столом, будь он даже круглым идиотом, и то, наверно, заметил бы это. Но хотя щекастый наблюдает за мной очень внимательно, он и виду не показывает, что обнаружил во мне какие-то перемены.
— Ну и как, вы довольны?