Холодный душ едва ли оказал бы на моего спутника такое действие, как эти слова. Имя Бевиньяка произвело необычайное впечатление и на всех военных, выстроившихся фалангой перед домом, нижний этаж которого занимала прелестная блондинка. Они поглядывали друг на друга исподлобья, боясь шевельнуться, затаив дыхание от страха. Плац-адъютант, высокий сухощавый мужчина пожилых лет, стал их пересчитывать. Никогда я не видел его рассерженным до такой степени; на этом длинном худощавом лице с ненапудренной шевелюрой, уложенной двумя «голубиными крыльями», было написано крайнее недовольство и негодование на недостаток дисциплины. Гнев у него перешел в хроническую форму: глаза налились кровью, лицо исказилось, и по движению скул под кожей можно было видеть, что он собирается говорить.
«Молчать, тихо! Вы знаете порядки: одни офицеры, черт возьми! И каждый по очереди. — Потом, увидев нас и замахнувшись на нас тростью, он воскликнул: — А ты что тут делаешь, чертова перечница?» Мне показалось, что он собирается нас ударить. «Ну ладно, я вижу, ты пьян, — продолжал плац-адъютант, обращаясь к Дюфальи. — Лишняя рюмка — это простительно, ложись проспись. Живо с глаз моих долой!» — «Слушаюсь, ваше благородие!» — ответил Дюфальи, и, повинуясь приказанию начальства, мы снова спустились по улице Прешер.
Излишне объяснять, каким ремеслом занималась прелестная блондинка. Мадлен из Пикардии была высокой девушкой лет двадцати трех и обладала редкой красотой форм. Она гордилась тем, что не принадлежала никому полностью. По совести она считала себя собственностью целой армии: всех, кто носил военный мундир, она принимала с одинаковой благосклонностью. Она питала непреодолимое презрение к штатским. Не было ни одного буржуа, который мог бы похвастаться ее милостью; она пренебрегала даже моряками, которых обирала как липку, поскольку не воспринимала их как солдат. Потому ли, что Мадлен была девушкой бескорыстной, или по общей участи подобных ей особ — но она умерла в 1812 году в Ардрском госпитале в крайней нищете, но до последнего оставалась верной знаменам полка. Два года спустя, если бы пережила ужасную катастрофу при Ватерлоо, она с гордостью могла бы назвать себя «вдовой великой армии».
Воспоминание о Мадлен до сих пор живет в разных концах Франции, скажу даже — всей Европы. Она была «современницей» доброго старого времени. Мадлен имела черты лица несколько мужские, но лицо ее не было пошлым. Золотистый отлив ее густых кос гармонировал с небесно-голубыми глазами, орлиный нос не отличался резкостью очертаний и не выдавался сильно вперед, абрис чувственного рта в то же время был изящен и нежен. Мадлен не умела писать и не зналась с полицией, разве что давала на водку ради своего спокойствия городским сержантам и ночным блюстителям порядка.
Удовольствие, которое я испытываю, рисуя по прошествии двадцати лет портрет Мадлен, на минуту заставило меня забыть о Дюфальи. Он задумал во что бы то ни стало окончить день в винном погребе и не хотел отказываться от своего намерения. Едва мы прошли несколько шагов, как он, вырвавшись из моих рук, быстро взобрался по ступеням и стал стучать в маленькую дверь. Через несколько минут дверь приотворилась, и оттуда высунулась сморщенная физиономия старухи.
«Что вам нужно? Мест больше нет». — «Как! Для друзей места не найдется?! Ты смеешься, кумушка Тома!» — «Ей-богу нет, ты знаешь, старый шут, что я всей душой рада бы, да у нас теперь капитан да генерал Шамберлак. Зайдите через четверть часа, дети мои, только ведите себя смирно. Дом-то у нас тихий, приходят люди порядочные…» — «Послушай, — возразил Дюфальи, протянув старушке золотую монету, — неужели ты спровадишь нас на целую четверть часа? Разве не найдется уголка для нас?» — «Ну ладно, войдите, только чтобы вас не заметили. Спрячьтесь здесь, и молчок!»
Мадам Тома поместила нас в углу за ширмами, в большой комнате. Ждать пришлось недолго: к нам вскоре вышла девушка, которую звали Полиной, и уселась за стол, на котором красовалась бутылка рейнвейна.
Полине еще не исполнилось и пятнадцати лет, однако цвет лица ее уже успел приобрести свинцовый оттенок, а голос — сделаться хриплым. Она занялась преимущественно мной. Потом пришла Тереза — та больше подходила к лысине и сединам моего товарища. Вдруг послышались быстрые шаги и звяканье шпор, возвещавшие о том, что капитан удаляется. Дюфальи вскочил со стула, но ноги его запутались, и он упал, увлекая за собой и ширмы, и стол с бутылкой и стаканами.