Пока я раздумывал о своей неудаче, топот сапог возвестил о приближении жандармов. Я был безоружен. Схватив большой ключ и делая вид, будто это пистолет, я прицелился в них, принуждая дать мне дорогу. «Проваливай живо, Франц», — сказал мне Карпантье изменившимся от испуга голосом. Через несколько минут я уже находился в своей келье. Это приключение наделало шума. Что было всего досаднее, так это то, что власти удвоили бдительность, и выходить я не имел больше никакой возможности. Я оставался в четырех стенах в продолжение двух месяцев. Наконец, выведенный из терпения, я решил покинуть Аррас. Меня снабдили кружевами на продажу, и в одну прекрасную ночь я удалился с паспортом, который одолжил мне один знакомый, некто Блондель. Его приметы мне не совсем подходили, но за неимением лучшего приходилось довольствоваться этим. Наконец, я прибыл в Париж, по дороге пытаясь сбыть свой товар, в то же время окольными путями хлопотал о том, как бы добиться нового рассмотрения моего дела. Я узнал, что для этого мне прежде всего следует снова сдаться властям, но никак не мог решиться на это.
Между тем все мои кружева были распроданы, но прибыли я получил слишком мало, чтобы можно было существовать этой торговлей. Я вновь вернулся в Аррас.
Там я не замедлил возобновить свои ночные вылазки. В доме у моих знакомых часто бывала дочь жандарма. Мне пришло на ум воспользоваться этим обстоятельством, чтобы заранее узнавать, что против меня замышляют. Жандармская дочка не знала меня в лицо, но поскольку в Аррасе я служил предметом постоянных пересудов, то случалось, что она упоминала обо мне.
«О, — сказала она как-то, — этого мошенника изловят. Наш лейтенант (Дюмортье) уж очень на него зол и не захочет оставить на воле. Он многое бы отдал, чтобы наконец пришпилить его». — «Если бы я был на месте вашего лейтенанта, — возразил я, — и если бы мне действительно так хотелось поймать Видока, то от меня он не удрал бы». — «Ну, не будьте так уверены! Он всегда вооружен с головы до ног. Вы, я думаю, слышали, что он дважды выстрелил из пистолета в Дельрю и Карпантье… И потом, это еще не все — знаете ли, он, когда захочет, превращается в охапку сена!» — «Как так? В охапку сена?.. — воскликнул я, удивленный новым талантом, который мне приписывали. — Каким же это образом?» — «А вот каким. Однажды мой отец преследовал его, и в ту минуту, как он уже хотел схватить его за шиворот, у него в руках очутилась охапка сена. Сомнений не было: вся бригада видела, как это сено сожгли во дворе казармы».
Я не мог понять, что все это значит. Потом только выяснилось, что господа агенты, отчаявшись схватить меня, распустили этот слух среди суеверных жителей. С той же целью они старались распространить убеждение, что я оборотень, таинственное появление которого наводило ужас на всех богобоязненных обывателей.
Ежедневно я подвергался новым опасностям, и мне следовало бы принимать дополнительные предосторожности для своего спасения, но я утомился этой полусвободой. Одно время я находился под защитой монахинь на улице ***, но вскоре стал мечтать о возможности появляться на публике. В то время в аррасской крепости находилось несколько пленных австрийцев, оттуда они выходили для работы у буржуа или в окрестных селениях. Мне пришло в голову, что я могу извлечь для себя пользу из присутствия этих иностранцев. Так как я говорил по-немецки, то и завязал разговор с одним из них, и мне удалось внушить ему некоторое доверие, так что, наконец, он сознался, что намерен бежать… Этот план согласовывался с моим. Пленного стесняло его платье, я предложил ему свое в обмен на его одежду. Кроме того, за небольшую цену австриец с удовольствием согласился уступить мне свои документы. С этой минуты я превратился в настоящего австрийца даже в глазах других пленных, которые, принадлежа к различным корпусам, не знали друг друга.
В этом новом звании я сошелся с молодой вдовой, содержавшей лавочку; она уговорила меня поселиться у нее, и скоро мы с ней стали вдвоем странствовать по всем ярмаркам и рынкам. Конечно, я мог помогать ей не иначе как объясняясь с иностранцами на понятном диалекте, поэтому я придумал себе особый жаргон — полунемецкий-полуфранцузский, который все понимали как нельзя лучше и с которым я так свыкся, что почти забыл о том, что знал другие языки. Моя вдова спустя четыре месяца нашего сожительства не имела насчет меня ни малейшего подозрения. Но она была со мной так мила и искренна, что я не мог больше обманывать ее. Я признался, кто я такой, и мое признание чрезвычайно ее удивило, однако нисколько не повредило мне в ее глазах, напротив — наша связь сделалась еще теснее. Разве женщины не питают слабости к негодяям?