Это происшествие не имело последствий. На другой день с рассветом мы покинули стены тюрьмы, и я увидел, что наша партия направляется по дороге на Дуэ.
Франсина дожидалась меня на первом привале… Несмотря на жандармов, она хотела поговорить со мной, поцеловать меня; она рыдала, я тоже. С какой горечью она упрекала себя в неверности, которая стала причиной всех моих несчастий! Ее раскаяние было искренним, и я простил ее от всего сердца. Когда, по распоряжению бригадира, нам нужно было расстаться, она сунула мне в руку двести франков золотом.
Наконец, мы прибыли в Дуэ и оказались у ворот департаментской тюрьмы; жандарм позвонил. Кто же явился отворить дверь? Дютилёль — тюремщик, который после моей первой попытки совершить побег, — ухаживал за мной в течение целого месяца. Он, казалось, меня не заметил. В канцелярии я обнаружил еще одного своего старого знакомца — Гуртреля, но тот был совершенно пьян. В течение трех дней меня не трогали, но на четвертый привели к следователю, где присутствовали Гуртрель и Дютилёль. Последний спросил: не Видок ли я? Я заявил, что я Огюст Дюваль, в чем можно удостовериться, сделав справку в Лориане, и, кроме того, это явилось причиной моего ареста в Остенде, как дезертира с военного судна. Моя самоуверенность произвела впечатление на следователя, и он заколебался. Затем на меня пришел посмотреть прокурор Россон и тоже стал уверять, что узнал меня, но поскольку остались некоторые сомнения, то, чтобы прояснить дело, прибегли к ловушке.
Однажды утром мне сообщили, что кто-то меня желает видеть в канцелярии. Я вошел: это была моя мать, которую вызвали из Арраса. Бедная женщина бросилась в мои объятия… Я понял, что это западня… Я отстранил ее и сказал следователю, присутствовавшему при свидании, что жестоко несчастной женщине подавать надежду свидеться с сыном, когда они сами не уверены в том, что это он. Между тем моя мать, которую я предупредил знаком, когда отстранял ее, начала рассматривать меня и наконец объявила, что поразительное сходство обмануло ее; потом она удалилась, проклиная тех, кто встревожил ее ложной надеждой.
Недоверие ко мне следователя и тюремщиков, казалось, должно было прекратиться по получении бумаги из Лориана. В ней говорилось о рисунке, наколотом на левой руке Дюваля. Новая явка к следователю. Гуртрель, торжествуя из-за своей прозорливости, присутствовал при допросе. С первых слов я понял, в чем дело, и, засучив рукав своего камзола выше локтя, показал им рисунок, которого они не ожидали обнаружить, и принуждены были признать его сходство с описанием, присланным из Лориана. Но положение усложняло то, что власти Лориана затребовали меня как дезертира из флота. Прошло две недели, а насчет меня еще не приняли никакого решения; тогда, выведенный из терпения, я написал председателю уголовного суда, что я действительно Видок. Причиной такого решения было то, что я рассчитывал немедленно отправиться в Бисетр с первой же партией, в которую действительно попал. Но я ошибся в расчетах: за нами так зорко следили, что невозможно было предпринять ни малейшей попытки к бегству.
После того как меня заковали в цепи, совершенно так же, как и в первый раз, я был помещен во главе первой цепи рядом с одним из известнейших мошенников Парижа и окрестностей. Это был Жоссаз, называвшийся обычно маркизом де Фаралем. Ему было тридцать шесть лет, он имел приятные черты лица и при случае щеголял изящными манерами. Кто дорожный костюм был костюмом франта, который встал с постели, чтобы перейти в будуар. Панталоны в обтяжку серебристо-серого цвета, куртка и шапочка, обшитая барашком того же цвета, и на все это великолепие накинут широкий плащ, подбитый малиновым бархатом. Его расходы соответствовали одеянию. Не довольствуясь тем, что сам роскошно трапезничал на каждой остановке, он кормил еще трех или четырех человек из партии.
Воспитания Жоссаз не получил никакого, но, поступив очень молодым человеком на службу к одному богатому землевладельцу из колонии, приобрел изящные манеры и умел достойно держать себя в хорошем обществе. Товарищи его, видя, как он легко проникает всюду, прозвали его «отмычкой». Он так вошел в роль, что даже на каторге, на двойной цепи, окруженный самым жалким отребьем, сохранял достоинство под своей курткой каторжника. При нем был великолепный несессер, и каждое утро он целый час посвящал своему туалету, особенно занимался руками, которые у него были очень красивы.